Paper After Dark
1975, Seoul (2) · глава к оглавлению

Prologue - Hermit Kingdom

Кажется, я должна извиниться за количество сносок в этом прологе. Но, пока я писала, читала, изучала материалы и искала информацию, накопилось столько интересных деталей, что я просто не смогла не поделиться ими с вами. Мне было бы жаль оставить всю эту информацию только в своих заметках.

Я не историк, не исследователь и не эксперт. Несмотря на это, работая над этой историей, я старалась искать и проверять информацию настолько тщательно, насколько это было в моих силах. Я перечитала множество материалов, сравнивала источники и пыталась найти наиболее достоверные сведения.

Конечно, я не исключаю, что где-то могла допустить неточность. А некоторые детали были сознательно изменены или адаптированы ради сюжета и художественного повествования. Всё же это художественное произведение, а не историческая работа.

Но и в первой части — «1974 Seoul», и сейчас, работая над этой историей, я вкладываю много времени и сил в то, чтобы мир, события и атмосфера были настолько достоверными, насколько это возможно.

Приятного чтения, мои дорогие читатели. ♡

— agstd

Есть страна, до которой от дома Мин Юнги в Мапо — меньше пятидесяти километров по прямой. Сорок минут на машине, если бы существовала дорога. От Сеула до неё ближе, чем от одного конца Сеула до другого в час пик. А до её столицы — сто девяносто пять километров: ближе, чем Пусан, ближе, чем Тэгу. По этой земле нельзя проехать ни километра. Из этой страны не приходят письма. Туда не дозвониться ни с одного телефона мира. Оттуда не возвращаются — и туда не попадают: она закрыта с обеих сторон, снаружи и изнутри, как закрывают не дом, а сейф. О ней не знают почти ничего даже те, кто воевал с ней; даже те, у кого за параллелью остались матери. Сеул живёт в ста девяноста километрах от самой закрытой страны на земле — и привык, как привыкают жить у подножия вулкана: не смотреть вверх.

Чтобы понять людей, которые оттуда бегут, надо понять, откуда именно они бегут. А для этого придётся рассказать всё с начала. История эта займёт время — но она того стоит, потому что такой страны не было в мире никогда. Ни у кого. Нигде.

Начинается она — как почти всё на этом полуострове — с чужих кораблей.

Wind Through the Ruins
трек к главе
0:000:00


Корея входила в двадцатый век старым отшельником. Пятьсот лет династии Чосон, конфуцианский порядок, закрытые порты — западные моряки так и звали её: королевство-отшельник. Она пряталась от мира между тремя хищниками — Китаем, Россией и Японией, — и пятьсот лет ей удавалось, потому что хищники следили друг за другом.

А потом Япония съела обоих соперников по очереди — Китай в девяносто пятом, Россию в девятьсот пятом, — и осталась с Кореей один на один. В тысяча девятьсот десятом году Корея перестала существовать. Не проиграла войну — войны не было. Её подписали: бумагой, аннексией, росчерком, и страна с пятисотлетней династией стала японской собственностью. Генерал-губернаторство Тёсэн. Не колония даже в европейском смысле — там колонизатор сидел за морем; здесь он пришёл жить. Японцы мерили корейскую землю заново — и всё, на что не находилось бумаг старого образца, отходило японским компаниям и переселенцам. Рис — лучший, южный — уходил в метрополию из страны, где крестьяне весной ели кору.

Корейский язык вычищали слоями: сначала из документов, потом из школ, к сороковым — из жизни: дети получали наказание за корейское слово на школьном дворе. Потом взялись за имена. Семьям — всем — предписали взять японские, и миллионы взяли, потому что без японского имени не брали на работу, не выдавали пайков, не пускали детей в школу. Народ переименовали. Целиком.

Тридцать пять лет. Два поколения. К сорок пятому году в Корее жили миллионы взрослых людей, никогда не видевших своей страны, — она существовала шёпотом: в запрещённых песнях, в стариковской памяти, на кухнях при закрытых дверях. И, как всё запрещённое, она делалась тем прекраснее, чем дольше её не было. За неё умирали — и умирали порознь: националисты за одну Корею, коммунисты за другую, христиане за третью. Три несуществующих страны, и у каждой свои мёртвые.

Дальше в этой истории появляется человек, и надо рассказать о нём честно — потому что честная версия страшнее пропагандистской. Его звали Ким Сон Чжу. Мир узнает его под другим именем. Он родился в двенадцатом году под Пхеньяном, в бедной христианской семье — дед был сельским проповедником, отец учительствовал и лечил травами. Когда мальчику было восемь, семья ушла от нищеты и полиции в Маньчжурию — миллионы корейцев тогда уходили туда же. Так что человек, который построит самую корейскую из всех корейских утопий, вырос за границей: школа — китайская, язык улицы — китайский, тюрьма — первая, в семнадцать, за марксистский кружок — тоже китайская.

В двадцатых ему было двадцать. Япония вгрызалась в Маньчжурию, и по маньчжурским сопкам разгоралась партизанская война — корейцы и китайцы, вперемешку, отрядами, против гарнизонов и карателей. Вот здесь он воевал. Это не легенда — легендой станет размер, но сама война была подлинной: отряд, зимовки в тайге при минус сорока, налёты, отходы, годы. Он взял псевдоним — Ким Ир Сен, «становящийся солнцем»: имя уже ходило по сопкам, его носили до него другие командиры, оно было — как знамя, переходящее из рук в руки. Он поднял чужое громкое имя — и сделал своим.

В тридцать седьмом его отряд ворвался в городок Почхонбо на корейской стороне границы — сжёг полицейский участок и ушёл. По военным меркам — булавочный укол. По газетным — гром: японская печать сама раздула налёт, назначив награду за его голову, и имя Ким Ир Сен впервые прозвучало на весь полуостров. Запомним это навсегда, потому что это ключ ко всей его дальнейшей жизни: он раньше всех на этом полуострове понял, что имя воюет лучше отряда.

К сороковому году японцы додавили партизан. Остатки отрядов ушли через Амур к Советам — там их приняли, проверили, одели в форму: капитан Красной армии Цзин Жи-чэн, учебная бригада под Хабаровском. Там он женился на партизанке из своего же отряда — Ким Чен Сук; там в сорок втором родился первенец. Война шла без него: в Корею он вернулся в сентябре сорок пятого — на советском пароходе «Пугачёв», в чужой форме, тридцати трёх лет от роду. А Корея тем временем освободилась — за одну неделю, чужими руками.

В августе сорок пятого Япония рухнула под двумя бомбами и советским наступлением. И в ночь на одиннадцатое августа в Вашингтоне двум полковникам поручили срочно — за полчаса — предложить линию, по которой две армии разграничат приём японской капитуляции на полуострове. Полковники взяли карту из «Нэшнл джиогрэфик» — другой под рукой не было. Искали что-нибудь простое, заметное. Взяли параллель. Тридцать восьмую. Тридцать минут. Ни одного корейца в комнате. Никто — ни в Вашингтоне, ни в Москве — не думал, что это граница: техническая разметка, на месяцы. Одному из тех полковников, Дину Раску, ещё предстоит стать государственным секретарём США и увидеть, чем стала его карандашная линия.

По линии разошлись армии. Дальше произошло то, что происходит с временным всегда: оно затвердело. Сначала через параллель перестали ходить поезда. Потом письма. Потом люди. На юге американская администрация, не знавшая о Корее почти ничего, оставила на местах японскую полицейскую машину — вместе с корейцами-коллаборационистами, потому что других кадров не было (мы уже видели, чем это обернулось на Чеджу). На севере советская администрация строила порядок по своему образцу — и ей нужно было корейское лицо.

Лицо искали. Пробовали националиста Чо Ман Сика — уважаемого, известного, — но он отказался подписать опеку великих держав, и его убрали в резиденцию под охрану, откуда он не вышел. И тогда на пхеньянском митинге в октябре сорок пятого народу представили героя: партизана, грозу японцев, легендарного Ким Ир Сена.

Толпа ждала седого полководца. На трибуну вышел молодой человек тридцати трёх лет, полноватый, с не пхеньянским выговором, читавший по бумажке. По площади пошёл шёпот: самозванец. Слишком молод. Шёпот этот ему потом припомнят — тем, кто шептал.

Москва сделала ставку на него по простой причине: у остальных претендентов были корни — партии, землячества, церкви, — а у него было только имя и три десятка маньчжурских братьев. Человек без корней казался управляемым.

Это была ошибка размером в страну.

Начал он со злейшего из всех вопросов — с земли. Весной сорок шестого на Севере провели земельную реформу — за двадцать дней. Не за годы, не через выкуп — за двадцать дней в марте: землю помещиков, японцев и церкви отобрали без копейки компенсации и раздали тем, кто её пахал. Помещикам разрешили остаться жить — но в другом уезде, на общих основаниях, с наделом, как у всех. Больше полумиллиона крестьянских семей впервые за всю историю своих родов проснулись на собственной земле.

Понять, что это значило, из сегодняшнего дня трудно. Корея была страной крестьян, и крестьянин веками жил в аренде, отдавая владельцу половину урожая и больше; голод весной — «ячменный перевал», когда старый рис съеден, а новый не созрел, — был не бедствием, а календарём. И вот власть, которой полгода от роду, отдала ему землю — молча, быстро, не торгуясь. За ней — законы, которых не знала Азия: восьмичасовой день, запрет детского труда, равенство женщин на бумаге и во многом на деле: развод, наследство, оплата. Промышленность — всю, японскую по преимуществу, — забрали государству одним декретом.

Это покупало любовь — настоящую, не изображённую. Те годы на Севере потом назовут медовым месяцем, и слово точное: страна и власть были друг в друга влюблены. Старики, прожившие жизнь при японцах, плакали на собраниях. С Юга — запомним это, потому что сегодня в это невозможно поверить, — на Север перебегали: интеллигенция, инженеры, писатели, целыми семьями, потому что на Юге была полиция из вчерашних коллаборационистов, а на Севере — земля крестьянам и школы для всех.

Счёт за медовый месяц придёт позже. Помещичьи и предпринимательские семьи, священники, все «бывшие» — их не вырезали, как в других революциях: их записали. Аккуратно, в анкеты, с детьми и внуками. Эти записи никуда не денутся — через десять лет они лягут в основание системы, о которой будет отдельный разговор и которая переживёт всех, кто её создал.

А параллельно — тихо, без деклараций — строилось главное: аппарат. Партия, выросшая за два года из кружков в машину с миллионом членов. Армия — с советскими инструкторами, с танками, задолго до того, как на Юге появилось что-то похожее. Госбезопасность. И везде, на каждом этаже этой стройки, шла невидимая снаружи работа: люди Ким Ир Сена — маньчжурские братья, три десятка бывших партизан, — садились на узлы. Не на витрины: в кадры, в охрану, в армию. Витринные посты он щедро раздавал союзникам — тем самым фракциям, о которых сейчас пойдёт речь, — а узлы держали свои.

Потому что властью он ещё не владел — он ею пока пользовался. На Севере к сорок восьмому стояли четыре силы, и у каждой было то, чего не было у него. Внутренняя фракция — подпольщики, не уезжавшие никуда: все тридцать пять лет они сидели по японским тюрьмам здесь, дома. У них был моральный капитал, какого не купишь: их шрамы видели соседи.

Яньаньская фракция — корейцы, прошедшие китайскую революцию: командиры с настоящим полководческим опытом, комиссары, тысячи бойцов. За ними стоял Китай. Советская фракция — корейцы из СССР, привезённые вместе с армией: единственные, кто умел управлять — писать законы, вести бухгалтерию, строить министерства. За ними стояла Москва. И партизаны — его собственные: самая малочисленная, самая необразованная и самая спаянная из четырёх. Людей, связанных идеей, можно переубедить. Этих связывали зимовки при минус сорока — то есть кровь.

Он не воевал со всеми сразу — он вообще ни с кем не воевал в те годы. Он председательствовал: улыбчивый, простой, мoложе всех, со всеми на равных. Раздавал посты, мирил, благодарил. И ждал. Люди, знавшие его тогда, в один голос вспоминают обаяние — тёплое, крестьянское, с шутками, с объятиями. Это стоит запомнить: все, кого он потом убьёт, до последнего считали его своим другом.

Девятого сентября сорок восьмого года — через три недели после того, как на Юге провозгласили Республику Корея, — на Севере провозгласили свою: Корейскую Народно-Демократическую Республику. Обе объявили себя единственной законной властью на всём полуострове. Обе записали в документы, что вторая половина страны — временно оккупированная территория, подлежащая освобождению.

Ким Ир Сену было тридцать шесть. Он возглавил государство, которого три года назад не существовало, — с армией, которой ни у кого в регионе не было, с влюблённым в власть народом, с четырьмя фракциями за спиной, каждая из которых считала его временной фигурой. И у него был план, который решал всё разом: и вопрос Юга, и вопрос фракций, и вопрос его собственного места в истории. Короткая победоносная война. Три недели — так он говорил Сталину: юг восстанет сам, американцы не успеют. Сталин отказывал ему весь сорок девятый год. В апреле пятидесятого — согласился.

Война началась на рассвете двадцать пятого июня пятидесятого года — артиллерией по всей ширине параллели, а следом танками, теми самыми советскими тридцатьчетвёрками, против которых у Юга не было ничего тяжелее джипов. Три недели почти сбылись. Сеул пал на третий день. Южная армия рассыпалась, к августу от Республики Корея оставался пятачок вокруг Пусана — один город с окрестностями. Но юг не восстал — просчёт первый; и американцы успели — просчёт второй, и оба просчёта были из тех, что не прощает история: Вашингтон завёл войну под флаг ООН, и в Корею пошли войска шестнадцати государств.

А в сентябре генерал Макартур сделал ход, который военные академии разбирают до сих пор: высадку в Инчхоне — в порту с чудовищными приливами, где высаживаться нельзя, посреди западного побережья, глубоко за спиной у северной армии, стоявшей под Пусаном. Именно потому, что нельзя, — никто не ждал. Инчхон пал за сутки, следом отбили Сеул, и вся северная армия, воевавшая на юге, оказалась отрезана от дома, как рука жгутом. Она не отступила — она исчезла: из десятков дивизий на север, лесами и горами, вышли остатки.

Дальше маятник понёсся. Войска ООН перешли параллель — теперь уже объединять Корею с юга, — взяли Пхеньян, к октябрю выходили к Ялуцзян, к китайской границе. Ким Ир Сен с остатками правительства сидел в Канге, у самой Маньчжурии, и его государство умещалось в несколько уездов. В эти недели он был ближе всего к концу — и его спасло то же, что породило: география. Мао не мог позволить американской армии встать на своей границе. В октябре через Ялуцзян ночами, без огней, пошли «китайские народные добровольцы» — триста тысяч первой волной, потом больше, — и в конце ноября они обрушились на растянутые колонны ООН из засад, в мороз, волнами, под звук труб и гонгов, от которого у ветеранов до старости холодело под кожей.

Фронт покатился обратно. В январе пятьдесят первого Сеул пал в четвёртый раз — четыре хозяина за полгода, ни один город двадцатого века не знал такого. К весне маятник выдохся почти там же, где всё началось, — у тридцать восьмой параллели, — и застрял. Ещё два года войска умирали за высоты, у которых не было имён — только номера и прозвища: Свиная отбивная, Сердечный ридж, Костяная. Ещё два года дипломаты в Пханмунджоме спорили о линии, которая уже была прочерчена дважды — карандашом в сорок пятом и кровью в пятьдесят первом.

Но всё это — движение фронтов — не главное. Главное происходило с северной землёй под этими фронтами, и вот из этого сделана психика той страны по сей день.

С лета пятидесятого по лето пятьдесят третьего над Севером работала авиация, которой никто не мог ответить. Сначала бомбили города. Потом городов не стало — и бомбили то, что осталось: докладами лётчиков конца войны значится, что целей больше нет. Пхеньян снесли почти целиком — из зданий уцелело едва одно из десяти; на страну вылили напалма больше, чем потом на Вьетнам; весной бомбили плотины — и вода уходила с рисовых полей в посевную, что на языке этой земли означает голод через полгода, рассчитанный и запланированный. Страна ушла под землю — буквально: заводы, школы, госпитали, штабы, целые улицы жизни переехали в тоннели, и три года народ жил в земле, выходя ночью, как выходят при затмении.

Сколько погибло — не знает никто. Считают: каждый десятый. Может, каждый восьмой. На Севере нет семьи, которую война обошла, — и это не оборот речи, это перепись. Запомним это небо. Потому что всё, что будет дальше, — вся паранойя, все стройки в скалах, вся вечная мобилизация, вся готовность терпеть что угодно от своих, лишь бы не чужие, — всё выросло отсюда, из трёх лет неба, с которого убивают. Народу, прожившему такое, не надо доказывать, что враг существует. Он его видел. И когда после войны власть скажет: враг вернётся, — ей поверят не из страха. Из опыта.

Перемирие подписали двадцать седьмого июля пятьдесят третьего — перемирие, не мир: линия огня застыла и стала границей, четыре километра минной полосы поперёк полуострова. Мирного договора нет до сих пор. Формально та война не кончена — она прервана, и та страна живёт внутри прерванной войны, как живут в доме, где дверь сорвана с петель: не расслабляясь никогда.

Война не принесла Ким Ир Сену Юг. Она принесла ему больше. Ещё гремел фронт, а в Пхеньяне уже шли процессы: поражения требовали виновных, и виновные нашлись — не среди партизан. Расстреляли Му Чжона, яньаньского генерала, героя китайских походов, — за сдачу Пхеньяна. Повесили обвинение в шпионаже на Пак Хон Ёна — вождя внутренней фракции, человека, просидевшего у японцев дольше всех: он ответил за то, что юг не восстал, — его юг, его подполье. Двенадцать человек его круга судили открытым процессом, по московским лекалам пятьдесят третьего третьего, с признаниями, выученными наизусть.

Война всё списала — и всех. К перемирию из четырёх сил, стоявших за спиной Ким Ир Сена, две были обезглавлены. А народ хоронил, отстраивался из пепла и не заметил. О том, как убирали оставшихся — и о единственном дне, когда его могли остановить.

Из пепла страна встала быстро — быстрее Юга, и это надо сказать честно, потому что без этого не понять ни её гордости, ни её трагедии. Пятидесятые и шестидесятые были её звёздным часом. Помогал весь социалистический мир — деньгами, заводами, специалистами: СССР, Китай, Восточная Европа отстраивали Пхеньян кварталами. Но списать всё на помощь не выйдет — работала сама страна, и работала так, как работают люди, потерявшие всё и решившие, что больше никогда. Движение Чхоллима — «крылатый конь», тысяча ли за день: бригады соревновались, кто перекроет план вдвое, втрое; страна жила стройкой, как живут войной. К шестидесятым Север имел то, чего не имела почти вся Азия: всеобщую бесплатную школу, бесплатную медицину, жильё от государства, гарантированный паёк. Промышленность — тяжёлую, настоящую: станки, турбины, тракторы.

В шестидесятые Северная Корея была богаче Южной. Это сегодня звучит как опечатка — а тогда это была статистика, и на Юге, нищем, взяточном, лежащем после войны и переворотов, образованные люди говорили о Севере вполголоса и с уважением. Перебежчики тех лет бежали в обе стороны — и на Север тоже. Вот на этом фоне — на фоне настоящих, не нарисованных успехов — и случился день, когда его могли остановить. Единственный за сорок шесть лет.

К пятьдесят шестому году мир качнуло. В феврале в Москве Хрущёв прочёл закрытый доклад о культе личности — и по всему социалистическому лагерю пошла волна: вожди падали, памятники снимали, из лагерей возвращались живые. Слово «культ» из священного стало обвинительным. А в Пхеньяне стоял культ — уже вполне отлитый: портреты, оды, «полководец-солнце». И старые коммунисты — яньаньцы, советские, люди с китайскими походами и московскими орденами за спиной — решили, что настал момент сделать то, что сделала Москва: ограничить одного человека партией. Не свергнуть — поправить. По уставу, с трибуны, голосованием.

Они готовились к августовскому пленуму. Ким Ир Сен был в долгой поездке по СССР и Европе — просил денег на пятилетку, — и в его отсутствие в Пхеньяне сложился заговор без выстрелов: речи, списки сторонников, поддержка советского посольства, к которой прислушивались. Расчёт был на то, что за критику культа теперь стоит сама Москва — против Москвы он не пойдёт.

Он узнал — уведомили доброжелатели — и вернулся раньше. И перенёс пленум. На три недели — мелочь, процедура. За эти три недели машина, которую он строил десять лет — кадры, охрана, парткомы, стенограммы, — провела свою работу: с кем-то поговорили, кому-то напомнили анкету, кого-то повысили. Когда пленум открылся, оппозиция вышла на трибуну — и выступавшего затопали. Зал — подобранный, свой — кричал, глушил, не давал говорить; людей, готовивших речи месяцами, снимали с постов прямо в зале, голосованием, единогласно. Заговор по уставу разбился об устав.

Несколько человек в ту же ночь, не заезжая домой, ушли на машинах через границу в Китай — они-то знали, как в этой системе кончаются проигранные пленумы. А дальше случилось то, чего не случалось в лагере никогда: Москва и Пекин вступились вместе. Единственный раз в истории двух держав — совместная делегация, Микоян и маршал Пэн Дэхуай, прилетела в Пхеньян принуждать: восстановить исключённых, прекратить расправу. Он принял их с улыбкой. Согласился со всем. Восстановил, покаялся на словах, проводил с почестями. И стал ждать. Он всегда умел ждать лучше всех.

Ждать пришлось недолго: через два месяца Венгрия восстала, советские танки вошли в Будапешт, миру и Москве стало не до корейских пленумов. И всё, что отыграли Микоян с Пэном, вернулось — теперь с процентами. Яньаньскую и советскую фракции доели за два года: аресты, исчезновения, отзывы в СССР — кто успел уехать, выжил; кто верил, что всё обойдётся, — нет. К шестидесятому году из четырёх сил, стоявших когда-то за его спиной, осталась одна: три десятка маньчжурских партизан и их дети. Больше в той стране никогда — ни одного дня — не существовало силы, способной задать вопрос.

Но самое важное в августе пятьдесят шестого — не судьба проигравших. Самое важное — вывод, который сделала власть: опасность пришла не от народа. От элиты. От своих, проверенных, орденоносных. Значит, проверять надо не врагов. И с конца пятидесятых по стране пошла работа, у которой не было прецедента ни в одной тирании мира, — ни у Сталина, ни у Мао, нигде.

Каждую семью страны — каждую, все до единой — проверили на предмет прошлого. Не гражданина: род. Кем был дед при японцах. Кем был отец в войну. Есть ли родня на Юге. Были ли в роду помещики, торговцы, священники, полицейские, перебежчики, пленные, исключённые. Комиссии шли по стране годами, поднимая архивы — те самые аккуратные записи сорок шестого года, — опрашивая соседей о соседях, сверяя, перепроверяя, занося.

И по итогам каждую семью — навсегда, наследственно, по мужской линии — приписали к одному из трёх слоёв. Ядро — семьи партизан, героев войны, рабочих с чистой анкетой: им — Пхеньян, партия, армия, институты. Колеблющиеся — обычные: им — обычная жизнь, без столицы и без карьеры выше средней. И враждебный слой — потомки помещиков, коллаборационистов, верующих, родня перебежчиков и пленных: им — дальние провинции, шахты, поля, и никогда — никогда, ни при каких заслугах — ни столица, ни университет, ни офицерские погоны. Внутри трёх слоёв — дробление на десятки разрядов, и у каждого человека страны появилась невидимая метка, которой он не знал сам: свою категорию гражданину не сообщают. Он просто живёт — и удивляется, почему сына не взяли в университет при всех пятёрках.

Называется это — сонбун. Слово, которого нет в словарях Юга. Наследственная каста лояльности: не богатство, не талант, не партбилет — кровь. Дед, сдавшийся в плен в пятьдесят первом, закрывает правнуку дорогу в Пхеньян в двухтысячных. Система жива по сей день — она пережила и своего создателя, и его сына. Запомним про сонбун две вещи — обе понадобятся.

Первая: наверху этой пирамиды, в самом ядре ядра, стоят семьи маньчжурских партизан — два-три десятка родов, повязанных зимовками и кровью, из которых та страна берёт генералов, министров и охрану вождя. Это наследственная аристократия — в стране, отменившей сословия, сословия вернулись за одно поколение, только теперь их не назвали вслух. Мальчик из такой семьи рождается с готовой судьбой, как рождались с ней сыновья самураев: его дорога, служба, брак и смерть расписаны кровью деда.

И вторая: сонбун — коллективен. Отвечает род. Преступление одного пишется на три поколения: на отцов, на братьев, на нерождённых внуков. Из этого — из этой арифметики — сделана вся психология той страны: человек, задумавший что-то против власти, считает не свою жизнь. Он считает всех, кого любит.

Осталось рассказать про небо этой страны. Не про то, с которого бомбили, — про то, которое построили взамен. К семидесятым власть Ким Ир Сена перестала быть властью в обычном смысле — она стала религией, и это не метафора, а устройство. Внук проповедника строил свою церковь по чертежам, которые знал с детства: писание, обряд, святые, рай.

Писанием стало чучхе — «самостоятельность»: учение о том, что человек — хозяин всего, а корейский человек — хозяин особый, и путь его особый, и учитель у него один. Обрядом — жизнь: с шестьдесят восьмого каждый взрослый носит на груди, у сердца, значок с портретом — снять его на людях немыслимо, как немыслимо плюнуть в алтарь; портреты вождя висят в каждом доме на лучшей стене, и для их протирки положена особая ткань, и комиссии ходят по домам проверять, нет ли пыли. В семьдесят четвёртом — запомним год — были провозглашены «Десять принципов единой идейной системы»: десять заповедей, регламентирующих не поступки уже, а мысли, и стоящие в той стране выше конституции. Автором их значился не сам вождь.

Автором значился сын.

И вот здесь эту историю пора выводить туда, куда она шла с самого начала, — к семье. Святой этой церкви назначили мёртвую. Ким Чен Сук — партизанка, жена из маньчжурских зимовок, стиравшая бойцам форму и отдававшая вождю, как учат книжки той страны, последнюю горсть риса, — умерла в сорок девятом, тридцати одного года, родами, не увидев ни войны, ни культа. Из неё сделали «Мать Кореи»: иконописный лик, гора её имени, оды — мёртвая мать оказалась незаменимой святой: она не старела, не ошибалась и не могла ничего рассказать.

Живая семья была сложнее. Вождь женился второй раз — на секретарше Ким Сон Э, и при дворе (у этой страны был двор — резиденции за глухими заборами, спецснабжение, своя медицина, свой мир, о котором народ не знал ничего) выросли два выводка детей, ненавидевших друг друга той ненавистью, какая бывает только у сводных наследников. Дети первой жены, святой, — и дети второй, живой. Старший сын Ким Чен Сук — Ким Чен Ир, сорок второго года, родившийся ещё под Хабаровском, — рос при отце: кино, пропаганда, аппарат; невысокий, самолюбивый, безжалостный к аппаратным мелочам. Второй сын, Ким Пхён Иль, утонул ребёнком в сорок седьмом — в пруду у резиденции, на глазах у брата; про тот пруд в семье не говорили.

Был и третий. Про третьего сына эта история расскажет в свой час — не сейчас. Сейчас — только рамка, в которой его надо будет разглядывать: младший сын святой матери, дитя сорок седьмого года, выросшее между портретом мёртвой и ревностью живых. Ребёнок, которого страна видела: его лицо знали, его ставили у трибун, ему махали флажками выстроенные вдоль дорог школьники.

А потом настали семидесятые, и в закрытой стране начался самый закрытый из её процессов: раздел наследства. Вождю за шестьдесят; впервые в истории коммунистического мира власть готовились передать по крови — и у крови было несколько русел. Брат вождя, Ким Ён Чжу, — партийный, законный по старым понятиям. Сыновья второй жены — за ними стояла мать. И сыновья святой — за ними стояло имя Ким Чен Сук, которое к тому времени весило больше живых.

Развязку объявили в феврале семьдесят четвёртого. Пленум Центрального комитета провозгласил преемника — и страна начала славить его, не называя. Шесть лет — до самого восьмидесятого года — газеты той страны будут писать о наследнике иносказательно, без имени, титулом: «Центр партии». Партийный центр указал. Партийный центр учит. Официальное объяснение — скромность. Народу предоставили славить безымянное. История, как известно, объясняет эту анонимность аппаратной осторожностью.

Эта история расскажет другое объяснение.

Вот страна, из которой бегут. Сорок километров от Сеула. Три года неба, с которого убивали. Пленум, который затопали. Каста, записанная в кровь на три поколения. Церковь с живым богом, мёртвой святой и наследником, чьё имя нельзя печатать. Из неё нельзя выйти — граница на замке изнутри: четыре километра мин на юг, ледяные реки и договоры о выдаче на север. Из неё нельзя выписаться — уехавший остаётся её собственностью: за беглецом идут через любые границы, годами, десятилетиями, до конца. И из неё нельзя выйти одному — уходящий забирает с собой всех, кого любит: отца — в опалу, брата — в лагерь, нерождённых внуков — во враждебное сословие. Побег из этой страны — не путешествие. Это самоубийство, разложенное на живых. И всё-таки из неё бегут.

Зимой семидесятого года, в ночь, когда мороз встал такой, что замёрзла река на самой северной границе, двое пересекли лёд под выстрелами — и не упали. Как это было — эта история расскажет в свой час. Пока достаточно знать: их искали на следующее утро, их ищут до сих пор, и искать не перестанут, пока стоит та страна. Потому что один из этих двоих не имел права существовать за её пределами — а второй не имел права его туда отпустить одного. Первый был сыном живого бога. Второй — тенью, приставленной к нему с детства: мальчиком из касты, которой положено умирать за наследников, а не жить ради них. Тень нарушила устав. Вместо того чтобы умереть за принца — она его украла.

Всё, что написано выше, — история страны: дат, пленумов, каст и войн. А дальше начинается то, чего не бывает в историях стран и что не помещается ни в одну анкету ни одного сонбуна на свете.

Дальше — история двух мальчишек, мужчин, двух северных, которые готовы отдать свои жизни друг за друга.





Примечания:

У Ким Чен Сук, «Матери Кореи», было трое детей. Старший — Ким Чен Ир. Младший — мальчик, утонувший в детстве. А между ними была дочь.

Ким Гён Хи (김경희), 30 мая 1946 г. — третий ребёнок и единственная дочь Ким Ир Сена и Ким Чен Сук, младшая сестра Ким Чен Ира. Прожила долгую и весомую жизнь: генерал армии (четыре звезды — редкость для женщины в КНДР), многолетний глава Отдела лёгкой промышленности ЦК, одна из самых влиятельных фигур двора. В 1972-м вышла за Чан Сон Тхэка — со временем он стал вторым человеком государства и опекуном юного Ким Чен Ына. В декабре 2013-го племянник Чен Ын показательно казнил Чан Сон Тхэка как «предателя»; Ким Гён Хи после этого почти исчезла из виду. В последний раз ее видели в 2020-х, на публичных церемониях рядом с племянником. То есть реальная дочь святой матери пережила и брата, и мужа, которого убил её собственный род.

Я прошу вас её знать — потому что на её месте я поставила Хосока. Дочери святой матери в моей истории нет. Есть третий сын, которого не было ни в одной хронике. Я забрала место реальной женщины и отдала его Хосоку.

Дочь наследовать не могла. Женщине не отдали бы ни партию, ни армию, ни престол — какой бы крови она ни была. Мне же нужно было, чтобы третий ребёнок святой матери мог стать вождём. Значит, он должен был родиться сыном. И сыном именно её — мёртвой, святой, чьё имя к семидесятым весило больше живых.

Переворачивая страницу, вспомните ту, что была: женщину в первом ряду, аплодирующую убийце своего мужа .

Глава I — 1940-1942, December-March; 1975, January 14-15

Чтобы читать дальше — нужен читательский билет. Он бесплатный.

Комментарии

Получи билет → чтобы оставить комментарий.