Глава первая
Нижний город начинался с воздуха. Где-то на середине спуска воздух густел, тяжелел, становился влажным, как тряпка, которой слишком долго вытирали пол, и Джин каждый раз узнавал эту границу раньше, чем видел её: по тому, как сухо и тихо гасло под рёбрами привычное тепло. Наверху магия жила в нём ровно, как дыхание, — он не замечал её, как не замечают собственного пульса. Здесь она съёживалась. Пряталась глубже, в самую сердцевину, и оттуда едва теплилась, будто свеча под колпаком, у которой кончается воздух.
Он шёл быстро. Слишком быстро для того, кто хочет остаться незамеченным, и слишком медленно для того, кому по-настоящему страшно. Тёмная мантия — нарочно грубая, нарочно бесформенная, купленная не им и не на его деньги — скрывала разворот плеч и рост, которые наверху считались достоинством, а здесь были приметой. Подол доставал до пят и тяжелел с каждым шагом: впитывал жижу, налипал на щиколотки, тянул вниз, словно сама улица цеплялась за него мокрыми пальцами. Капюшон он надвинул так глубоко, что видел только узкую полосу земли перед собой. Впрочем, светить ему в лицо было нечему.
Не поднимать головы. Не смотреть по сторонам. Идти и не оглядываться.

Он повторял это про себя уже почти месяц — с той ночи, когда впервые спустился сюда. Советник Верхнего города. Человек, чьё имя было вписано в законы, запрещающие ему стоять на этой земле. Наверху за такое снимали печать и отправляли под суд; внизу за такое просто убивали — без суда, быстро и, если повезёт, без лишней жестокости. Джин знал оба исхода одинаково хорошо и всё равно спускался. Снова и снова. Будто кто-то вбил ему под кожу крючок, и леска тянулась вниз, сквозь каменные перекрытия, сквозь сияющие галереи Совета, — туда, где кончался свет.
Под ногой чавкнуло. Сапог по щиколотку ушёл в чёрную кашу, в которой Джин не хотел различать отдельных составляющих — и всё равно различал: обрывки ткани, рыбью кость, размокшую бумагу, что-то бурое, свернувшееся густыми сгустками, похожее на старую кровь. Запах поднялся следом, плотный, почти осязаемый: моча, плесень, сладковатая, приторная нота гниения, от которой желудок поднимался к горлу. Где-то в этой темноте лежало то, что ещё недавно было живым. Может быть, не одно. Джин стиснул зубы и задышал ртом, мелко и неглубоко, как приучил себя в первую же ночь.
Он ненавидел это место. Ненавидел честно, всем телом — каждой порой, каждым волоском на руках. Но было кое-что, что он ненавидел сильнее: чистые, гулкие залы наверху, где за полированными столами решали, чья магия «чистая», а чья — «грязная», и одной строчкой в протоколе отправляли сюда целые семьи. Он сидел за этими столами. Подписывал. Молчал. И молчание его стоило ровно столько, сколько стоили эти спуски. Пока он молчит, Совет закрывает глаза на то, куда пропадает советник по ночам. Стоит открыть рот — и его «самодеятельность» закончится в тот же день, вместе со всем остальным.
Голенище правого сапога оттягивал знакомый вес. Тяжёлый, неудобный, натирающий кожу — и единственное, что здесь работало наверняка. «Цветочек». Нелепое имя для вещи, которая умела только одно. Хосок вложил пистолет ему в ладонь в ту самую первую ночь, накрыл его пальцы своими и засмеялся, глядя, как советник держит оружие — двумя пальцами, будто дохлую крысу за хвост. «Магия у тебя наверху, светлый, — сказал он тогда. — А тут у тебя будет вот это». Джин до сих пор не понимал, зачем человек, выросший в этой грязи и выгрызший себе в ней имя, подарил ему жизнь. Не понимал — и не спрашивал.
Что-то коснулось его лодыжки. Не коснулось — обвилось. Холодное, костлявое, мокрое, как ветка, вытащенная из реки. Джин дёрнулся всем телом, и ругательство вырвалось само, прежде чем он успел его поймать:
— Чёрт!
Он опустил взгляд. Из-под груды тряпья у самой стены — Джин принял её за мусор, он ни за что не принял бы её за человека — тянулась рука. Тонкая до прозрачности, обтянутая кожей, похожей на пергамент, вся в ожогах. Одни были старыми, белёсыми, стянутыми в рубцы — такие оставляет чужая магия, если ударить ею в упор. Другие — свежие, мокнущие, с тёмными, почти чёрными краями. Джин знал эти пятна. Видел их в отчётах, в зарисовках лекарей, на столе в зале Совета, между графином с водой и папкой с грифом. Интеритус.
Из глубины тряпья на него смотрели глаза — мутные, как вода в луже, белки в красных прожилках, зрачки расплылись почти на всю радужку. В них не было мысли. Был голод — и что-то ещё, что Джин не хотел называть.
— Помоги… — Потрескавшиеся губы едва разошлись. Голос был не голосом, а скрипом, сухим шорохом, будто кто-то провёл ногтем по старой бумаге. — Помоги мне…
Пальцы сжались сильнее. Неожиданно сильно — так держат не чужую ногу, а край обрыва. Джин втянул воздух, и вонь ударила в горло. Сердце билось где-то под самым языком. Он знал правила этого места лучше, чем хотел бы. Здесь неизвестный дар страшнее известного ножа. Здесь человек на дне, которому нечего терять, опаснее того, у кого есть всё. И здесь — внизу, где его собственная магия была не сильнее свечного огарка, — если не убьёшь ты, убьют тебя. Он знал. Он повторял себе это весь этот месяц. Знание не помогало.
— Блять, — выдохнул он, прикусывая губу до металлического привкуса. — Блять, блять…
Он рванул ногу. Хватка не разжалась — она только поползла выше, к колену, тряпьё зашевелилось, и Джину на миг почудилось, что из-под него тянется не одна рука.
Шаги за спиной он услышал не сразу. Сначала услышал тишину — ту особую тишину, которая наступает, когда кто-то останавливается совсем рядом. Потом по позвоночнику, от затылка вниз, медленно скатилась капля холодного пота.
— Чистенький советник в грязной луже, — сказали у самого его уха. Негромко, почти ласково. — Надо же, какая встреча. Подсказать, как это называется? Кажется, лицемерие.
Ладони легли ему на плечи. Тёплые — это было первое, что он понял. После ледяных пальцев на лодыжке это тепло прошло сквозь грубую ткань мантии, будто её и не было. Со стороны это могло бы сойти за дружеский жест: так кладут руки на плечи старому приятелю, встретив его в толпе. Но Джин чувствовал то, чего не увидел бы никто со стороны, — как в этих ладонях спокойно, без всякого усилия, лежит сила, которой хватило бы, чтобы вдавить его в эту грязь по самые плечи.
Колени чуть дрогнули. Он знал этот голос. Низкий, с ленивой хрипотцой, с привычкой растягивать гласные, будто у его владельца всегда в запасе больше времени, чем у собеседника. Намджун. Правая рука того, кто правил нижним городом, и друг его детства — говорили, они вместе росли где-то в этих переулках, вместе голодали и вместе научились не голодать. Человек, который вырос в этой грязи, как растут в ней грибы, — и который безошибочно нащупывал слабое место в любом, кто спускался сюда сверху.
— Убери его от меня, Намджун, — процедил Джин, не оборачиваясь.
Ответом стало дыхание — горячее, близкое, прямо у затылка, там, где край капюшона открывал полоску кожи. Ладони не убрались. Наоборот: медленно, лениво, с какой-то почти издевательской основательностью скользнули с плеч ниже, по бокам, вдоль рёбер. Не торопясь. Будто Намджун не трогал его, а взвешивал. Прикидывал, сколько в нём веса, сколько сопротивления, сколько нужно, чтобы удержать, — и, кажется, оставался доволен ответом.
Джин застыл. По спине, вслед за каплей пота, прошла волна мурашек — ледяных, колючих.
— Ну же, советник, — шёпот лёг в самое ухо. — Покажи, что умеешь. Или здесь, в этом дерьме, твоя магия работает так же, как твоя воля?
Голос был мягкий. Под мягкостью пряталась улыбка — Джин не видел её, но слышал так отчётливо, будто она касалась его кожи. Пальцы прошлись по изгибу талии — неторопливо, через слои ткани — и задержались там, где под мантией начинался ремень. Джин почти физически ощутил, как десятки глаз из темноты — из щелей, из окон без стёкол, из-за груд мусора — следят за ними. Нижний город всегда смотрел. И сейчас он смотрел, как его, советника Верхнего мира, держат посреди улицы, словно вещь, которую уже купили, но ещё не унесли.
Намджун наклонился ниже. Губы почти — почти — коснулись ушной раковины.
— От тебя пахнет страхом, Джин, — сказал он. — Знаешь? Лучше любых ваших духов сверху.
И вот это было самым отвратительным. Не грязь под ногами, не рука нищего, не вонь мертвечины. А то, что тело Джина — его собственное, вышколенное, приученное к сдержанности тело — отозвалось. Кожа под мантией горела там, где прошли чужие пальцы. Сердце колотилось уже не так, как колотится от страха, — иначе, глубже, с той рваной, неровной частотой, которую он запрещал себе узнавать. Адреналин и Намджун пахли одинаково: железом, потом, дымом, опасностью. И что-то в Джине — что-то, о чём он никогда бы не сказал вслух, — тянулось к этому запаху, как тянется к краю тот, кто боится высоты. Он сглотнул. Горло было сухим, как бумага.
— Чем сильнее ты дёргаешься, — голос Намджуна стал совсем тихим, почти интимным, будто они были одни во всём городе, — тем глубже этот город тебя засасывает. Может, пора уже перестать?
Снизу хрипел нищий. Пальцы на ноге не разжимались. Джин так и не знал, каким даром владеет этот человек, — и не хотел узнавать. Внизу любая «грязная» магия была опаснее светлой. Светлую можно было предсказать. Грязная рождалась из боли, а боль не подчиняется правилам.
Ладно. Джин устал. Правда.
Устал чувствовать этот страх на коже — липкий, как здешняя грязь, которая не отмывается до конца, сколько ни стой под горячей водой. Устал опускать голову. Устал быть тем, кого трогают. Он не стал думать. Он просто резко, со всей силой, на какую был способен, откинул голову назад.
Затылок врезался во что-то твёрдое — и это твёрдое хрустнуло. Звук был сухой, короткий, как треск ветки. Руки на его боках дёрнулись и на мгновение исчезли. А потом за спиной раздался смех.
Намджун смеялся. Хрипло, захлёбываясь, с булькающим звуком крови в носу — так смеются не от веселья, а от чего-то другого, чему трудно подобрать имя. В этом смехе не было ни злости, ни жалобы. Было удивление. И что-то, подозрительно похожее на восторг. Как будто боль не остановила его, а разбудила.
Джин не стал оборачиваться. У него была секунда, и он её не потратил. Он рванул ногу — на этот раз со всей злостью, которая копилась в нём весь этот месяц, — и ледяные пальцы соскользнули, оставив на голенище мокрый след. Присел на корточки, прямо в жижу, не думая о мантии, о запахе, о том, что колени уходят в холодное. Рука сама нашла голенище. Металл «Цветочка» был тёплым от его собственного тела.
Нищий смотрел на него снизу. Совсем близко. Мутные глаза, расплывшиеся зрачки, губы, которые снова начали раскрываться — может быть, чтобы снова попросить о помощи. Может быть, чтобы сказать что-то другое. Джин так никогда и не узнал.
— Прости, — сказал он. Очень тихо.
Спусковой крючок оказался тяжелее, чем он помнил. Металл врезался в подушечку пальца, и на долю мгновения Джину показалось, что он не сможет — что палец не послушается, что рука просто откажется, как отказывается иногда тело на самом краю. Губы под ним разомкнулись… Он нажал.
Выстрел ударил в стены переулка, отразился, покатился дальше — по крышам, по водостокам, по пустым окнам — и стих где-то очень далеко. А потом наступила тишина. Настоящая, глухая. Даже город, казалось, затаил дыхание.
Нищий не вскрикнул. Он просто обмяк — разом, весь, как тряпичная кукла, у которой перерезали нити. Пальцы, только что впивавшиеся в лодыжку, разжались сами. Голова мягко легла на камень. И из-под неё, медленно, неторопливо, поползло тёмное — пятно разрасталось по серой жиже, и в темноте трудно было разобрать, где кончается грязь и начинается кровь.
Джин не шевелился. Он сидел на корточках, сжимая пистолет, и смотрел, как пятно подбирается к краю его мантии. Дышал тяжело, рвано, ртом. Внутри было пусто и холодно, и по телу, от затылка до пяток, медленно поднималась мелкая ледяная дрожь, которую он не мог остановить.
Это было не в первый раз. И именно поэтому — хуже. В первый раз он ещё мог убеждать себя, что это случайность. Теперь он знал: внизу таких «или ты, или тебя» всегда больше, чем хочется. Гораздо больше.
— Только здесь, — раздался позади низкий голос, чуть гнусавый от разбитого носа, — чистые руки пачкаются так быстро. Ну как, советник? Каково?
Джин поднялся и обернулся. Намджун стоял в двух шагах. Он уже выпрямился, будто ничего не случилось, и неторопливо вытирал лицо тыльной стороной ладони — кровь из разбитого носа текла по губам, по подбородку, и он размазывал её, не обращая на это никакого внимания, как на пролитое вино. В полутьме его глаза блестели — диким, неспокойным, почти лихорадочным блеском. Губы кривились в странной улыбке, в которой боль и возбуждение смешались так плотно, что их было не разделить.
Он сделал полшага вперёд. Совсем немного. Ровно столько, чтобы снова нависнуть над Джином — они были почти одного роста, но Намджун умел стоять так, будто выше на голову.
Джин вскинул руку. Дуло «Цветочка» упёрлось Намджуну под подбородок, в мягкое, туда, где под кожей бился пульс.
Намджун не отступил. Не дрогнул. Даже не моргнул. Посмотрел вниз, на пистолет, — медленно, с интересом, — потом снова в лицо Джину. И в его взгляде не было ни капли страха. Только любопытство. Как будто ему наконец показали что-то по-настоящему занятное.
Джин чувствовал, как всё в нём раздирается надвое. Одна его часть — та, что сидела наверху за полированными столами, — корчилась от омерзения: к себе, к своему пальцу, всё ещё лежащему на спуске, к этой улице, к этому запаху, к теплу, которое до сих пор горело на его боках там, где лежали чужие ладони. А другая — та, о существовании которой он не подозревал, пока не начал спускаться, — смотрела на этого человека с окровавленным ртом, на его спокойные глаза над дулом пистолета, на эту грубую, звериную, ничем не прикрытую силу — и не могла отвести взгляд.
— Я просил тебя, — голос Джина прозвучал хрипло, и он ненавидел себя за это, — держать свои грязные руки при себе.
Он надавил дулом сильнее. Кожа под подбородком Намджуна промялась. Намджун улыбнулся. По-настоящему — широко, окровавленными губами, обнажив зубы, на которых тоже была кровь. Медленно поднял ладони, раскрыл их — пусто, сдаюсь — и отступил на полшага. Ровно на те полшага, которые сделал вперёд. Ни на волос больше.
— Как скажете, советник, — почти промурлыкал он. — Но признаюсь честно: характер у вас мне нравится.
Джин не опустил пистолет. Он держал его ещё секунду, две, три — пока не убедился, что рука не дрожит. Потом, всё так же целясь, второй рукой натянул капюшон обратно, глубже, ниже, пряча лицо: то, что сейчас было на этом лице, он не хотел показывать никому. Во рту пересохло так, что язык прилипал к нёбу. Пальцы на рукояти были мокрыми — от пота, от грязи, от чего-то ещё. Он не смотрел. Он развернулся и пошёл.
— Юнги ждёт, — сказал Намджун, догнав его в два лёгких, почти бесшумных шага. Голос его звучал весело — ему явно доставляло удовольствие смотреть, как советника колотит изнутри, как он сжимает челюсть, как держит спину слишком прямо. — Хотя кто его знает. Может, он прямо сейчас смотрит на вас, советник. Из какой-нибудь тени.
— Обойдусь без твоих подсказок, — бросил Джин.
Голос, слава богам, прозвучал почти ровно. Почти холодно. Почти так, как должен звучать голос советника. Он не мог показать слабость. Не здесь. Не ему. Но внутри что-то горело. Медленным, мучительным, нечистым теплом, которое никак не желало гаснуть. Намджун — с его полуулыбкой, с его ленивой насмешкой, с кровью на губах и этой спокойной, оскорбительной уверенностью в том, что ему здесь принадлежит всё, — будил в Джине то, чему он не знал названия и не хотел знать. Отвращение к этому месту и тяга к этому человеку смешались в нём, как яд и противоядие в одной склянке, и он уже не мог сказать, что из них его убивает, а что спасает.
Пути назад не было. Он понял это давно, ещё в первую ночь, — но только сейчас позволил себе это подумать. Шаги гулко отдавались в узком переулке и эхом били в виски. Сзади, чуть слева, шёл Намджун — Джин не слышал его, но чувствовал. Чувствовал его взгляд на своей спине: цепкий, насмешливый, тяжёлый. И в нём было ещё что-то. Что-то, чего Джин не ожидал и не хотел замечать. Что-то, отдалённо похожее на защиту. Будто Намджун шёл позади не только для того, чтобы смотреть, но и для того, чтобы никто другой не подошёл ближе.
Грязный город, думал Джин. Грязные люди.
Он повторял это про себя, как молитву, как те самые правила — не поднимать головы, не смотреть по сторонам, — и уговаривал себя, что всё это ради дела. Дойти до Юнги. Разобраться с интеритусом. Понять, откуда он берётся и почему наверху так старательно делают вид, что не знают. Вот и всё. Ничего больше.
Но где-то глубоко — там, куда наверху он никогда не заглядывал, — Джин уже знал правду. Этот город менял его. Не снаружи — изнутри. Медленно, по капле, как вода точит камень. Такое место, как нижний город, и такие люди, как Намджун, умели вытащить из любого «светлого» мага то, что тот прятал даже от самого себя.
И самое страшное было не в том, что это происходит. Самое страшное было в том, что ему не хотелось, чтобы это прекращалось.
***
Солнце стояло в зените, и на площади не было тени. Ни одной — ни под белыми аркадами, ни у подножия фонтана, ни у колонн, которыми Дом Совета подпирал безупречное небо. Верхний город строили так, чтобы свет доставал до каждого камня: ни закоулка, ни ниши, ни тёмного угла, где могло бы что-то спрятаться. Здесь этим гордились. Здесь говорили, что честному человеку нечего скрывать от солнца.
Чимин стоял в самом центре этого света и чувствовал, как он медленно, слой за слоем, прожигает его насквозь. Выправка была идеальной — тело помнило её лучше, чем он сам: подбородок чуть приподнят, плечи развёрнуты, лопатки сведены, руки сцеплены за спиной в замок. Со стороны он, наверное, казался вырезанным из того же белого камня, что и мостовая. Никто не видел, как мелко, на пределе, подрагивают мышцы вдоль позвоночника. Как между лопатками горит так, будто туда приложили ладонь, раскалённую добела. Он стоял так уже больше часа.
Незнакомец, окажись он здесь случайно, вряд ли угадал бы в нём военного. Слишком невысокий для генерала, слишком тонкий в кости, слишком — Чимин знал, как это звучит, и ненавидел это слово — милый. Светлые пряди, отросшие длиннее, чем позволял устав, падали на лоб и мягко обрамляли лицо, которому больше подошёл бы портрет в гостиной, чем приказ на марше. Пухлые губы. Плавная линия скул. На этой огромной, бесконечно открытой площади его фигура выглядела почти беззащитной — как фарфоровая статуэтка, которую кто-то забыл посреди мостовой.
Это было обманом. Одним из многих, на которых держался верхний город.
Под белой тканью мундира, под кожей, под рёбрами в нём жил огонь. Не метафора, не красивое слово из баллад — настоящий, живой, голодный. Он просыпался в Чимине каждое утро раньше него самого и засыпал последним. И сейчас, на этой площади, под этим солнцем, он не спал. Он ворочался. Он ждал.
Пот стекал по спине медленной горячей дорожкой, впитывался в ткань, и мундир лип к телу. Чимин не шевелился. Он не мог расцепить пальцы — знал, что стоит дать им свободу, и они задрожат. Поэтому держал их сцепленными, до боли, до белых костяшек, до того, что ногти впивались в тыльную сторону ладоней. В висках бухало — тяжело, гулко, с каждым ударом сильнее. От жары. Или нет. Он давно перестал различать.
Он поднял глаза к небу. Так поднимают глаза, когда не хотят смотреть под ноги на краю пропасти. Небо над верхним городом было таким, каким его рисовали на гербах: ослепительно-голубым, гладким, без единого облака, без единой трещины. Небо напоказ. Небо для тех, кто верит, что мир наверху чист потому, что чисты его люди. Чимин впился в него взглядом, как утопающий впивается в доску. Солнце било прямо в глаза, зрачки резало так, что выступали слёзы. Он не моргал.
Эта боль была понятной. Её можно было терпеть. С ней можно было договориться. Не с той, что внизу.
«Спокойно. Дыши. Не смотри».
Город вокруг продолжал жить — и это было хуже всего. Белые плиты мостовой, отполированные тысячами ног до молочного блеска, — на них не оставалось ни пылинки, ни соринки, ни следа. Их мыли каждое утро, на рассвете, пока город спал. Чимин не раз думал о том, что именно смывают с этих камней. Фонтан посреди площади журчал мягко и мелодично, рассыпая в воздухе водяную пыль, и в ней дрожала крошечная радуга. Над террасами кафе лениво колыхались полотняные навесы, кто-то звенел ложечкой о фарфор. Ветер доносил запах жасмина и свежей выпечки.
И где-то вдалеке, за аркадами, играла музыка. Вальс. Лёгкий, светлый, кружевной — такой, под который на балах в Доме Совета кружатся пары в белом. Он мог бы показаться красивым.
Если бы сквозь него не пробивался крик. Женщина кричала так, как не кричат люди. Так кричит что-то древнее человека — то, что живёт в любой матери глубже разума, глубже слов, глубже страха за себя. Звук был рваный, неровный, он срывался в хрип, взлетал снова и вспарывал воздух, как лезвие — шёлк. Вальс не мог его заглушить. Вальс только делал его страшнее.
— Нет! — Голос сорвался. — Прошу вас… нет, нет, нет…
Последнее «нет» уже не было словом. Это был вой. Чимин почувствовал, как в груди что-то дрогнуло — сердце, или то, что жило рядом с сердцем. Он сжал руки за спиной ещё крепче, перенося всё в мышцы: в плечи, в предплечья, в сведённую челюсть — туда, где этого не будет видно. Лицо должно было оставаться спокойным. Пустым. Гладким, как это небо.
Он генерал. Он — лицо порядка. Его поставили сюда не для того, чтобы чувствовать, а для того, чтобы стоять. Чтобы каждый, кто проходит мимо этой площади, видел: закон исполняется, закон незыблем, закон не знает исключений. А закон говорил просто. Всё, что не вписывается в чистые стихии, должно быть устранено. Или отправлено вниз.
Мальчику было шесть лет. Шесть. Чимин видел его, когда их вывели на площадь: тощенький, с ободранными коленками и вихром на макушке, он держался за юбку матери и смотрел на солдат не со страхом, а с любопытством — потому что ещё не понимал. Он просто проявил дар. Что-то случилось у него с руками — Чимин не знал, что именно, в рапорте было написано сухо и коротко: «магия неустановленного типа, признаки нечистоты».
Шесть лет. Гнев прошил Чимина насквозь — внезапно, как молния прошивает дерево от макушки до корней. Огонь внутри поднял голову. Чимин почувствовал его жар в горле, под языком, в кончиках пальцев, сцепленных за спиной.
Его собственная магия считалась чистой. Огонь — благородная стихия, стихия очага и солнца, жизни, тепла и силы. Так было записано в древних уложениях, так пели в гимнах, так учили детей. Огонь любили наверху, им гордились, его вышивали на знамёнах. Никто не спрашивал, сколько домов сгорело за века от одной неосторожной искры. Никто не спрашивал, что огонь делает с телом, если отпустить его целиком.
Чимин знал. И иногда — чаще, чем мог бы признаться, — чувствовал себя куда грязнее любого из тех, кого отправляли в бездну. Один миг без контроля. Одно мгновение, когда он перестанет держать. И то, что спит в нём, выйдет наружу, и белая площадь станет чёрной. Его магию называли чистой лишь потому, что так было принято.
— Генерал.
Голос за спиной — сухой, ровный, бесцветный. Один из солдат конвоя. Чимин не помнил его имени и сейчас не хотел вспоминать.
— Вы спуститесь с нами в Нижний город? Оформить передачу этого ничтожества.
Ничтожества. Слово упало, как капля масла на угли. Там, в глубине, где жил огонь, вдруг стало жарко — по-настоящему, как бывает в недрах горы за миг до того, как она треснет. Чимин ощутил, как магия поднялась волной, ударила изнутри в рёбра, в ладони, налилась тяжестью в позвоночнике. Она требовала. Она просила. Она знала, где стоит этот солдат, — в двух шагах, слева, чуть позади. Одного движения хватило бы.
Он не сделал этого движения. Он стоял и дышал. Вдох. Выдох. Медленно, так, как учили. Искры, уже щекотавшие кожу на запястьях, гасли одна за другой.
Женщина всхлипнула, и он, сам того не желая, опустил взгляд. Всего на мгновение. На одно короткое, крошечное мгновение — но этого хватило. Их глаза встретились. Её — опухшие, покрасневшие, тёмные от слёз, с расширенными зрачками, в которых плескалось столько ненависти и столько отчаяния, что Чимину показалось, будто его ударили под рёбра. Она смотрела на него снизу вверх, стоя на коленях на белой мостовой, и прижимала к себе сына так, будто могла вдавить его обратно в себя — туда, где его никто не достанет.
Она смотрела на палача. Она не видела ничего, кроме палача. И она была права. Какое ей дело, что этот палач держится из последних сил, чтобы не сойти с ума. Что у палача дрожат руки за спиной. Это не делало его меньше палачом. Чимин поднял взгляд обратно к небу.

— Заканчивайте, — сказал он.
Ровно. Тем самым голосом, каким отдавал команды в строю: без нажима, без интонации, без единой трещины. Голос прозвучал так спокойно и так чуждо, будто говорил кто-то другой, стоящий у него за плечом. Холодный. Безразличный. Мёртвый.
Крик за спиной взлетел до немыслимой высоты — женщина умоляла, звала, проклинала, просила о милосердии кого-то, кого на этой площади не было. Чимин стоял к ней спиной, неподвижный, как изваяние у ворот Дома Совета. Горячий ветер трепал светлые пряди у висков, и от этого вся его хрупкая на вид фигура казалась ещё более нелепой рядом с тем, что он только что приказал.
Впервые за этот день — нет, впервые за долгое время — ему захотелось, чтобы солнце погасло. Просто погасло. Чтобы исчезло это сияние, это бесстыдное, ослепительное доказательство того, какой идеальный у них мир. Мир, в котором можно забирать у матерей шестилетних детей под вальс и журчание фонтана — и при этом не оставлять на мостовой ни пятнышка.
— Генерал, — солдат шагнул ближе. — Так вы едете?
Чимин зажмурился. На долю секунды, не больше. Под веками вспыхнуло красное. По кончикам пальцев пробежало знакомое покалывание — мелкое, колючее, будто под кожей зашевелились угли. Огонь не сдавался. Огонь никогда не сдавался.
Он сцепил руки так, что хрустнули суставы. Нельзя. Если он вспыхнет сейчас — здесь, на глазах у всего города, у конвоя, у тех, кто смотрит с террас поверх фарфоровых чашек, — он погубит не только себя. Есть люди. Немного, их можно пересчитать по пальцам одной руки, но они есть — там, наверху, в кабинетах и залах, — люди, которые тоже сомневаются. Которые тоже видят. Которые тихо, осторожно, шаг за шагом пытаются сдвинуть эту махину. Одна вспышка генерала — и их найдут всех. Одним жестом систему не сломать. А вот если стиснуть зубы, выстоять, остаться там, где у тебя есть власть, — может быть, однажды. Медленно. Постепенно. Как бы ни было больно. Он открыл глаза.
— У вас есть приказ, — сказал он. — Выполняйте.
И пошёл прочь. Он шёл, сжимая кулаки так, что ногти пропарывали кожу на ладонях, и чувствовал, как там становится горячо и влажно. Позади продолжала кричать женщина. Он не оборачивался. Каждый её крик ударял его в спину, между лопаток, туда, где и так горело от солнца, и с каждым ударом жар внутри становился сильнее. Сердце билось так, будто хотело проломить рёбра. Ему казалось: ещё немного — и оно вырвется из груди, вспыхнет, раздуется в пылающий шар ярости, и этот шар покатится по белым улицам, по аккуратным садам, по кружевным террасам и выжжет к чёртовой матери весь этот лицемерный, вылизанный, сияющий порядок.
Он продолжал идти. Голову он держал чуть опущенной — ровно настолько, чтобы светлые пряди упали на лицо и прикрыли хотя бы глаза. Слёзы жгли изнутри, где-то за переносицей, горячие, как расплавленный воск, — но ни одна не скатилась. Он не позволил. Генерал не плачет на площади. Генерал вообще не плачет.
Подошвы сапог стучали по брусчатке, и звук отдавался в голове гулким эхом — раз, два, раз, два, — будто сам город шагал рядом и насмешливо отбивал ему такт. Белые камни сияли под ногами, чистые, безупречные. Ни следа. Ни пятна. Ни капли. Город глумился над ним своей чистотой.
Огонь требовал выхода. Огонь бился в рёбра, в ладони, в горло.
Он должен быть статуей. Холодной, белой, гладкой статуей закона и порядка, которую можно поставить на любую площадь, и она будет стоять, даже если внутри у неё всё горит. Даже если она презирает каждый камень под своими ногами.
Площадь осталась позади. Вальс стал тише, потом исчез совсем. Крик — нет. Крик ещё долго звучал у него в ушах, даже когда вокруг стало тихо. Остановился он только у моста.
Мост был старым — старше Совета, старше законов, старше, может быть, самого деления на верх и низ. Каменная арка, перекинутая над пустотой, и на ней — граница. Чимин положил ладонь на перила. Камень был тёплым от солнца.
Сзади, насколько хватало глаз, тянулся верхний город: цветущие сады, тяжёлые от роз и глициний, аккуратные дома под черепичными крышами, белые стены, белые дорожки, белые беседки, увитые зеленью. А прямо впереди, внизу, начиналась полутьма. Серая, вязкая, как дым. Туда не доставало солнце — будто свет сам, по своей воле, останавливался на краю и не смел идти дальше. Туда, вниз, они сбрасывали всех, кого назвали недостойными. Опасными. Грязными.
Туда сейчас повезут шестилетнего мальчика с ободранными коленками. Контраст резал глаза — как раскалённое железо по тонкой, ещё не загрубевшей коже. Чимин провёл рукой по волосам, приглаживая растрёпанные ветром пряди. Медленно. Тщательно. Простой, бессмысленный жест, но он помогал — давал рукам занятие, давал телу вспомнить, что оно ещё подчиняется. Искры в груди всё ещё плясали — мелкие, упрямые, злые, — и он чувствовал каждую.
Тёплый ветер коснулся его губ. Мягко, почти нежно — будто кто-то наклонился и шепнул: почему? Почему ты стоишь? Почему позволяешь? Почему молчишь? Ответа у Чимина не было.
— Молись, — прошептал он. Так тихо, что не услышал бы никто, даже стоя рядом. Губы едва шевельнулись. Он думал о той женщине — о её глазах, о её руках, о её коленях на белых плитах. — Молись, чтобы старшие остались чистыми.
Чимин прижал пальцы к вискам. Голова гудела, тяжёлая, распухшая от мыслей, от вины, от жара, от этого крика, который никак не хотел замолкать. Он постоял так ещё немного, с закрытыми глазами, слушая, как внизу, под мостом, гуляет ветер.
Потом выпрямился. Вдохнул — глубоко, до самого дна лёгких — горячий, сладкий, пахнущий жасмином воздух верхнего города. Задержал. Выдохнул.
И пошёл дальше. Прочь от площади, прочь от моста, прочь от полутьмы впереди. Он был похож на тонкую свечу, которая ещё не догорела до конца. Маленькое пламя, спрятанное за стеклом. Однажды это пламя может осветить кому-то путь. А может — сжечь всё вокруг дотла.
Но не сейчас. Сейчас он не имел права на бунт: слишком многое держалось на его показном спокойствии, на его ровной спине, на его пустом лице. Поэтому он шёл вперёд — с безупречной выправкой, с лёгкой, вежливой, ничего не значащей улыбкой генерала на губах и с огнём в крови — и продолжал жить в мире, где красота белокаменных улиц лишь прятала то, что вросло в эти камни глубже любых корней.
***
Дверь была самой обычной — облезлой, низкой, с разбухшим от сырости косяком, в самом конце коридора за стойкой бара. Джин толкнул её плечом, как всегда, и, как всегда, на миг ослеп.
Свет. После темноты переулков, после копоти и чада бара — свет, ровный, белый, холодный, льющийся отовсюду сразу и ниоткуда в отдельности. Магические лампы под потолком горели без единого мерцания, и в их сиянии лаборатория казалась не комнатой, а чем-то вырезанным из другого мира и вставленным сюда, в подвал нижнего города, по ошибке.

Здесь царил порядок. Не тот, который наводят, — тот, который поддерживают каждую минуту, с одержимостью, похожей на молитву. Стены — белые, без единого пятна, без единой трещинки. Металлические столы вычищены до глянцевого блеска, так что в них отражались лампы, и казалось, что свет горит дважды: сверху и снизу. На стеллажах выстроились колбы и пробирки — ровными рядами, по росту, этикетками наружу, как солдаты на смотре. Ни одна не стояла хоть на волос вкось. Инструменты на подносах лежали параллельно друг другу, будто их раскладывали по линейке.
Джин остановился на пороге и опустил взгляд на свою мантию. Подол был чёрным от грязи. На носке сапога темнело что-то, о чём он не хотел думать. Он машинально отряхнул край ткани, понимая всю бессмысленность этого жеста, и всё равно отряхнул снова. Здесь хотелось быть чистым. Это место требовало этого — молча, всем своим видом.
Он бывал тут много раз, и каждый раз его поражало одно и то же. Над головой, всего одним перекрытием выше, гудел бар: топот, хохот, звон разбитого стекла, чья-то ругань, чей-то пьяный плач. Там пахло дешёвым спиртом, прогорклым жиром, потом, немытыми телами. А здесь стояла тишина — почти стерильная, плотная, как вата. Шум сверху просачивался лишь глухим далёким рокотом, будто море за толстым стеклом. И воздух был другим — прохладным, сухим, с едва уловимой нотой мяты и чего-то химического, горьковатого, от чего слегка щипало в носу.
Чистота посреди грязи. Будто кто-то нарочно построил это место в самом сердце нижнего города — назло ему.
Посреди зала, спиной к двери, стоял хозяин. Юнги не обернулся. Он стоял над столом неподвижно — тёмный узкий силуэт на фоне белых стен и блестящего стекла, — и Джину на миг показалось, что он смотрит на ещё один прибор, просто чуть сложнее остальных. Чёрные волосы свободно падали почти до плеч. Даже со спины, даже не видя лица, Джин знал, что там: тонкая бледная полоса шрама через щёку — рваная, неровная, будто кто-то провёл по коже чем-то тупым и не торопился. Шрам был похож на подпись. Или на предупреждение, написанное на языке, который здесь понимал каждый.
И глаза. Джин знал: когда Юнги обернётся, в его глазах не будет ничего, за что можно уцепиться. Ни сочувствия, ни злости, ни интереса. Только ясность — холодная, прозрачная, режущая, как лёд на реке в самый сильный мороз.
— Опоздание в нижнем городе обычно значит, что человека уже нашли в переулке. С перерезанным горлом, — сказал Юнги. Голос был низкий, чуть хриплый, без единой лишней интонации. Он так и не обернулся. — Но вы, кажется, любите рисковать.
Он знал, что Джин здесь. Знал, наверное, ещё до того, как тот коснулся двери. Может быть, ещё до того, как тот вошёл в бар. Слова прозвучали чётко и размеренно, как ход хорошо отлаженных часов. Джин проглотил ответ, вертевшийся на языке, и сделал несколько шагов вперёд. Сапоги ступали почти беззвучно. Он невольно посмотрел вниз — и увидел, что за ним не остаётся следов. Ни одного. Грязь с подошв будто не решалась лечь на эти плиты.
Когда он подошёл к столу, Юнги чуть дёрнул головой. Коротко, резко — так отмахиваются от назойливой мухи, которая вьётся у самого уха. Только мухи не было. Джин видел это ясно: воздух у виска Юнги был пуст. Через мгновение дрогнули пальцы на его левой руке — мелко, судорожно, будто что-то холодное и липкое коснулось их и тут же отпрянуло. Юнги не посмотрел на руку. Он вообще никак на это не отреагировал — как не реагируют на то, что происходит с тобой каждый день.
Джин видел это не впервые. И не впервые от этого по спине прошёл холодок. Будто в комнате был кто-то ещё — невидимый, стоящий совсем рядом с Юнги, касающийся его, дёргающий за нити. Кто-то, кого видел только он.
Это место было неправильным. Неправильным в своей чистоте, в своей тишине, в своём белом свете. Что-то в Джине — то, что годами учили распознавать опасность, — ощетинилось и не желало успокаиваться.
— Я не могу разгуливать по нижнему городу, как по саду, — негромко сказал он, ещё раз — зачем? — проведя ладонью по краю мантии. — Пришлось задержаться.
Напряжение поднималось в нём медленно, как вода в запертом шлюзе. Юнги наконец обернулся. Взгляд был таким, каким Джин его помнил: холодным до неприятного, будто в глубине тёмных глаз лежало что-то металлическое, слепое, вроде потускневшего серебра. Глаза, которые смотрят на тебя и видят не тебя, а то, что у тебя внутри, — и находят это не особенно интересным. Шрам в этом свете казался почти белым. Он делал черты резче, острее, и было в этом что-то тревожно-притягательное, как в лезвии, которое хочется потрогать пальцем, хоть и знаешь, что порежешься.
— Вот как, — сказал Юнги. — А я думал, вы герой, гуляющий по полям славы. Какое разочарование.
Ирония была ледяной. Ни один мускул на лице не дрогнул. Джин чуть приподнял бровь, но промолчал. Что тут ответишь. Советник Верхнего города — официально «чистый», официально безупречный — не имел права стоять здесь. Не имел права даже знать, что эта комната существует. Но ему это было нужно. И, кажется, Юнги тоже, иначе он не открыл бы эту облезлую дверь человеку сверху. Их связывало одно: интеритус. Малиновая отрава, которая расползалась по нижнему городу, как гниль по яблоку, — и в последнее время всё чаще, всё увереннее начала подниматься наверх.
Между ними повисла тишина. Короткая, натянутая, как тетива. Джин вдруг подумал — и сам удивился этой мысли, — что Юнги никогда не скажет прямо. Никогда не скажет: вы опаздывали, я думал, вас нашли в переулке. Он скажет вот так — про перерезанное горло, ровным голосом, глядя в стол. И, может быть, это и есть то же самое. Просто на другом языке.
Может быть. Джин не был уверен. Но где-то глубоко внутри ему хотелось в это верить.
Он прошёл дальше, вдоль ряда столов, и взгляд сам зацепился за единственное здесь цветное пятно. Пузырёк. Маленький, с притёртой пробкой, стоящий на краю стола в стороне от остальных, будто его отставили в карантин. Жидкость внутри была ярко-малиновой — густого, неестественного цвета, слишком красивого для того, что убивает. Она чуть светилась изнутри — или это лампы так преломлялись в стекле. Среди белизны и стерильного блеска она казалась чужой, как капля яда в бокале игристого вина. Как кровь на снегу.
— Удалось что-нибудь выяснить? — Джин кивнул на пузырёк.
Юнги бросил на него отстранённый взгляд.
— Представьте, что ваше «идеальное общество» вдруг взрывается, — сказал он. — Изнутри. Разом. Интеритус делает то же самое. Только с человеком.
Он говорил спокойно, почти скучающе. Но Джин смотрел на него и знал: это маска. Тонкая, гладкая, хорошо пригнанная — а под ней лежит что-то огромное. Похожее на спящего зверя, которого лучше не будить без крайней нужды. Зверя, который спит очень чутко.
О ментальной магии Юнги шептались даже наверху. В кулуарах Совета, за закрытыми дверями, вполголоса, оглядываясь. Говорили разное. Что он слышит мысли. Что может заставить человека забыть собственное имя. Что может заставить человека сделать что угодно — и тот будет уверен, что захотел этого сам. Мало кто видел его силу своими глазами. А те, кто видел, предпочитали не рассказывать.
Похожим даром владел и Чонгук. И, если верить тому немногому, что знал Джин, Чонгук был сильнейшим здесь. Лидер нижнего города. Тот, при чьём имени замолкал даже бар наверху.
Мысль скользнула холодно, как змея по камню: насколько опасен человек, которому подчиняется чужое сознание? Что остаётся от тебя самого рядом с ним? И как ты узнаешь, если он уже внутри?
Но это была лишь вершина. Джин чувствовал это кожей. Зная Юнги — насколько его вообще можно было знать, — он подозревал, что у того есть и другие умения. Те, о которых не шептались, потому что о них никто не знал. Впрочем, что он вообще знал о магии нижних? Ничего. Совет её не изучал — Совет её запрещал. Наверху даже не было слов, чтобы её описать, только одно: «грязная».
И всё же каждый раз в этой комнате Джин чувствовал непрошеную дрожь. Беспричинную, мелкую, ползущую по рукам. Будто в углах лаборатории, там, куда не дотягивался белый свет ламп, что-то шевелилось. Будто тени здесь были не совсем тенями.
— Хотите знать, как действует интеритус? — спросил Юнги.
Голос был сухой, почти бесцветный. Он смотрел не на Джина, а в глубину помещения — туда, где у дальней стены стоял металлический стул. Джин проследил за его взглядом.
Стул был привинчен к полу. На подлокотниках и ножках темнели крепления — кожаные ремни с тяжёлыми пряжками, потёртые, потемневшие на сгибах. Один ремень был расстёгнут и свисал вниз, чуть покачиваясь, будто его отпустили совсем недавно. Будто кто-то сидел здесь ещё сегодня. Ещё час назад.
Внутри у Джина похолодело. Перед глазами само собой поплыло то, что он читал в старых отчётах и о чём не говорили вслух: опыты. Жуткие, аморальные, невозможные наверху. И всё же — единственное, что давало хоть какую-то надежду понять природу этой заразы. Понять, чтобы остановить.
— Да, — сказал Джин. Неуверенно. Помолчал, подбирая слова. — Мне нужно больше. Чтобы убедить наверху, что всё это… что это может уничтожить нас всех.
Уголок губ Юнги дрогнул — коротко, едва заметно. Не улыбка. Тень улыбки.
— Убедить наверху, — повторил он. — Вы правда думаете, что им важно мнение нижних? — Пауза. — Или ваше.
Он небрежно перелистнул страницы толстой тетради, лежавшей на столе. Плотная бумага, исписанная мелким, острым, очень аккуратным почерком: формулы, схемы, таблицы. И среди них — символы. Странные, угловатые, не похожие ни на одну из магических нотаций, которые Джин когда-либо видел. Они не описывали свойства стихий. Они описывали что-то другое. И что-то в этих знаках цепляло, тревожило, царапало изнутри — будто он когда-то, давно, в детстве, видел их во сне и забыл.
Чем ближе Джин подходил к Юнги, тем тяжелее становился воздух. Не душнее — тяжелее. Гуще. Будто сама комната медленно сжималась вокруг него. Будто невидимые руки — много рук, лёгких, прохладных, почти бесплотных — тянулись к нему из пустоты. Касались плеч. Скользили по груди. Пытались обвить шею — осторожно, не сжимая, просто пробуя. Кожу покалывало, едва-едва, как перед грозой. А внутри, где-то за глазами, в самой глубине головы, зарождалось холодное, липкое ощущение — будто что-то бесформенное ищет щель, чтобы просочиться в мысли.
Джин сглотнул. Он не отступил. Не позволил себе. Из глубины лаборатории — из-за неприметной двери, которую Джин раньше не замечал, — вышел молодой парень в белом халате. Худой, бледный, с аккуратно зачёсанными волосами. Он коротко поклонился Юнги — привычно, без подобострастия, как кланяются человеку, рядом с которым работают давно и знают, что лишние слова ему не нужны. Ни на Джина, ни на его грязную мантию он даже не посмотрел. Молча, налегая всем телом, выкатил к центру зала массивное кресло на колёсах — тяжёлое, с теми же ремнями. Колёса проехали по белому полу, не оставив следа.
— Это что… допросное кресло? — тихо спросил Джин. По телу прошла лёгкая дрожь.
— Можно и так сказать, — сухо отозвался Юнги. И, не повышая голоса, повернулся к ассистенту: — Заводи кролика.
У Джина ёкнуло сердце. Ассистент скрылся за той же дверью. Минуту ничего не происходило. Только гудели лампы, только глухо рокотал наверху бар, только Юнги что-то писал в тетради — перо скрипело по бумаге ровно и спокойно. Потом дверь открылась снова.
Ассистент вёл человека. Вёл — неточное слово. Человек едва переставлял ноги, и ассистент почти тащил его, придерживая под локоть. Мужчина был худым до прозрачности, так что сквозь серую, как пепел, кожу проступали кости. Длинные волосы свалялись в грязные пряди и падали на лицо. На руках — те же пятна, что Джин видел сегодня в переулке: старые, белёсые, и новые, тёмные, мокнущие. Он что-то бормотал себе под нос, тихо и бессвязно, и смотрел в пол. Интеритус уже съел половину его рассудка. Может быть, больше.
Ассистент усадил его в кресло. Тот не сопротивлялся. Он, кажется, даже не понимал, где находится.
— Вы же понимаете, что это человек, — тихо сказал Джин, глядя, как ассистент застёгивает ремни: на запястьях, на локтях, на лодыжках, поперёк груди.
Юнги не ответил. Он подошёл к стене, где за неприметной панелью прятался сейф, открыл его — замок щёлкнул сухо и коротко — и достал один из флаконов. Их там стояло несколько, в ряд, одинаковых, прозрачных, и в каждом — малиновое. Юнги вставил флакон в шприц и привычным движением проверил иглу на свету. Джин смотрел на его руки. Руки не дрожали. Ни капли. Сердце советника заколотилось сильнее.
— Интеритус усиливает магию, — сказал Юнги, подходя к креслу. Голос был ровный, лекционный, будто он объяснял что-то из учебника. — Даёт всплеск силы, какого человек никогда в жизни не испытывал. На какое-то время он может сорвать звёзды с неба. Выйти против целого отряда. — Он взял руку мужчины, повернул запястьем вверх, нашёл вену — легко, без усилия, как находят нужную строку в книге.
Игла вошла под кожу. Юнги нажал на поршень. На мгновение ничего не произошло. А потом вена на руке мужчины вспыхнула — изнутри, ярко, будто по ней пустили жидкий огонь. Свет побежал вверх, к локтю, к плечу, ветвясь, расползаясь по сосудам малиновыми и золотыми сполохами, и под серой кожей проступила вся сеть — каждая жилка, светящаяся, как трещины в остывающей лаве.
Мужчина дёрнулся всем телом. Ремни натянулись до скрипа. И он закричал. Это был долгий, дикий, нечеловеческий крик — так кричат, когда внутри что-то рвётся. Когда тело пытается вместить больше, чем может. Воздух в лаборатории затрещал — по-настоящему, слышно, сухо, как перед грозой. Джин почувствовал, как волосы на руках встают дыбом.
— Боже… — выдохнул он, отступая на шаг.
Он не мог отвести глаз. Человек в кресле выгибался дугой, насколько позволяли ремни: запрокинутая голова, вздувшиеся жилы на шее, оскаленный рот. Кожа его светилась призрачным, больным румянцем, будто внутри зажгли фонарь. А глаза больше не смотрели в пол. Они распахнулись — широко, до белков, — и в них не осталось ничего человеческого. Только безумие, дикое, звериное, бесконечное.
— Видите, как он меняется, — сказал Юнги. Ровно. Спокойно. Будто не слышал крика. Будто стоял не у кресла с корчащимся человеком, а у доски с мелом. — Сейчас он может проявить свою магию так, как не мог никогда прежде. Будь его «грязная» сила достаточно разрушительной, он, возможно, стёр бы нас обоих в порошок одним импульсом. — Пауза. — К счастью, у него всего лишь слабенький телекинез.
Словно в ответ, мужчина вскинул пальцы — насколько позволяли ремни на запястьях. На соседнем столе зазвенело стекло. Колбы — те самые, стоявшие ровными рядами, по росту, этикетками наружу, — дрогнули. Задрожали. Одна приподнялась над столешницей, качнулась, вторая поползла к краю…
— Сонхо, — коротко бросил Юнги. Негромко. Даже не обернувшись.
Ассистент уже стоял у кресла. Он коснулся металлической пластины с выгравированными знаками на спинке, и по ремням пробежало бледное голубоватое свечение. Подавляющие чары. Воздух перестал трещать. Колбы замерли — и мягко, медленно, одна за другой опустились обратно на свои места с тихим, почти мелодичным стуком. Ровно в те же ряды. Этикетками наружу. Джин понял, что не дышит.
— И это лишь малая часть, — проговорил он. Голос прозвучал чужим. Холод полз по позвоночнику, позвонок за позвонком. Он думал о переулке. О руке, вцепившейся в его лодыжку. О тысячах таких рук — голодных, отчаявшихся, озлобленных — и о том, что каждой из них может достаться вот это.
— Да, — кивнул Юнги и отступил от кресла. Человек в нём больше не кричал — он стонал, глухо и протяжно, и бился в мелких частых судорогах. — Чонгук уже несколько раз пытался взять распространителей. Перекрыть каналы, взять всё под контроль. — Он чуть пожал плечом. — Но вы же знаете, как это устроено. Уличные банды. Подпольные дилеры. Посредники посредников. И кто-то из ваших, сверху, тоже имеет с этого выгоду. Хаос.
Джин вскинул брови. Чонгук. Лидер нижнего города. Один из самых сильных — если не самый сильный — из тех, кого наверху называли «грязными». Человек, чьё имя здесь произносили шёпотом. И всё же в голосе Юнги, когда он произнёс это имя, было что-то, чему Джин не мог подобрать слова. Не пренебрежение. Но и не почтение. Будто титул Чонгука для Юнги почти ничего не значил. Будто он говорил не о правителе, а о ком-то, кого знает слишком давно и слишком близко, чтобы бояться.
В кресле что-то менялось. Свет в венах мужчины гас. Медленно, неравномерно: сначала потускнели самые тонкие жилки на кистях, потом свет отступил от плеч, от шеи, сжался к груди, к сердцу — мигнул там ещё раз, слабо, как догорающий уголёк, и погас совсем. Вместе со светом ушла и сила. Тело обмякло разом, будто из него вынули стержень. Голова откинулась на спинку кресла и глухо стукнулась о металл.
Из пересохших, потрескавшихся губ вырвался хрип.
— Ещё… — Мужчина повёл мутными глазами, пытаясь найти — кого? Юнги? Шприц? Свет? — Ещё… дайте… пожалуйста…
В этом голосе было столько отчаяния, столько голой, нечеловеческой жажды, что Джину захотелось закрыть уши.
— Если дать ещё дозу, он сгорит, — равнодушно сказал Юнги. Он стянул с руки перчатку — палец за пальцем, неторопливо — и бросил её на металлический стол. Перчатка легла ровно, параллельно краю. — Я проверял.
Я проверял. Джин услышал эти два слова и понял, что будет слышать их ещё долго.
— Значит, он умрёт, — тихо сказал он. Не вопрос.
Во рту стоял неприятный металлический привкус. Не жалость — Джин с удивлением понял, что это не жалость. Что-то другое. Понимание — холодное, тяжёлое, как камень, понимание того, насколько эта малиновая дрянь опасна. Насколько она уже везде.
— Да, — кивнул Юнги. — Мгновенная передозировка. — Он чуть помолчал. — Впрочем, он и так на краю. Неделей раньше, неделей позже.
Он повернулся к Джину и убрал за ухо прядь чёрных волос. Простой, почти домашний жест. Шрам на щеке на миг открылся целиком.
— Если мы не найдём способ контролировать интеритус — или уничтожить его, — сказал Юнги, — нижний город взорвётся войной. И эта война поднимется к вам наверх. По вашим чистым лестницам. Прямо в ваши белые залы.
Джин молчал. Он стоял посреди белой, сияющей, стерильной комнаты, рядом с креслом, в котором умирал человек, и пытался вместить в себя всё, что только что увидел. Не получалось. В груди толкались два пульса, сбивая друг друга. Страх — перед этой жестокостью, ровной, рассчитанной, записанной мелким почерком в тетрадь. Перед человеком, который втыкает иглу в чужую вену так же спокойно, как обмакивает перо в чернила. И восхищение. Джин ненавидел себя за него, но оно было. Восхищение этой непоколебимой холодной силой. Этой уверенностью. Тем, что Юнги, кажется, держит всё вокруг — этот подвал, этот свет, этого человека в кресле и самого Джина — в одной руке, не напрягая пальцев.
— Вы хоть понимаете, — наконец выговорил он, — насколько это чудовищно?
Он обвёл рукой лабораторию. Колбы. Тетрадь. Сейф с малиновыми флаконами. Кресло — и того, кто в нём. Юнги посмотрел на него. Долго. Без всякого выражения.
— Если это чудовищно, — сказал он, — то как вы назовёте жизнь тех, кого сами сюда сбросили?
Он сказал это равнодушно, почти лениво. Но в этих словах было что-то, от чего Джину стало не по себе. Не упрёк — упрёк Джин бы выдержал. Будто Юнги давно и спокойно записал себя в чудовища. Будто это было не обвинение, а констатация. Будто между «мы» и «вы» в его голове давно проведена черта — и он прекрасно знает, по какую сторону стоит. Юнги снова склонился над тетрадью. Обмакнул перо.
— До встречи, Джин, — сказал он, не поднимая глаз. Перо заскрипело. — Постарайтесь не утонуть в собственных сомнениях по дороге обратно.
В голосе мелькнуло что-то едва уловимое, как трещинка на стекле. Раздражение? Усталость? Джин не понял. Он смотрел на склонённый профиль. На шрам — рваную белую линию через щёку. В этом лице, освещённом холодным светом ламп, не было сейчас ничего человеческого. Только разум — острый, холодный, опасный, как скальпель.
Вдруг Юнги замер. Перо остановилось посреди строки. Пальцы дрогнули — капля чернил сорвалась с кончика и упала на страницу, расплываясь тёмной кляксой. Взгляд Юнги скользнул в сторону — в угол комнаты, в пустой белый угол. Задержался там. И плечо дёрнулось — резко, рывком, будто кто-то невидимый схватил его и не отпускал.
Джин моргнул. Посмотрел туда же. Угол был пуст. Белая стена. Белый пол. Обычная ровная тень от стеллажа. Когда он перевёл взгляд обратно, Юнги уже выпрямился. Спокойно промокнул кляксу, перевернул страницу и снова писал — ровно, размеренно, будто ничего не произошло. Будто это было так же обычно, как вдох.
Джин открыл рот — спросить или возразить, он и сам не знал, — но слова застряли в горле. Будто невидимая ладонь мягко, почти ласково легла ему на шею и чуть сжала. Не больно. Просто — достаточно.
И в этот миг он почувствовал тонкую волну холода, исходящую от Юнги, — едва ощутимую, колющую кожу, как первый иней. Она прошла по нему, лёгкая, как дыхание, и коснулась не кожи. Глубже. Чего-то за глазами. Того, что Джин всегда считал только своим. Призрачные пальцы ментальной магии на одно мгновение скользнули по самому краю его сознания — и отступили.
Он понял — не умом, чем-то древнее ума, — что Юнги может войти туда куда глубже. Гораздо глубже, чем кто-либо подозревает. Может быть, глубже, чем подозревает сам Джин.
Кровь застучала в висках. Джин с усилием отвёл взгляд, заставил себя смотреть на стену, на колбы, на что угодно, и медленно, сквозь зубы, задавил поднимающуюся тревогу.
Но вместе со страхом в нём шевельнулось и другое. Странное, лихорадочное, почти постыдное любопытство. Что там, за этим холодом? Что, если однажды такой маг, как Юнги, решит открыть ему свою тайну? Что, если в этом ледяном гении спрятано то, что может спасти их всех? Или погубить.
— Сообщите, если появятся новости, — коротко сказал Джин. Голос, хвала небу, прозвучал почти спокойно. Он перевёл взгляд на дверь, давая понять, что разговор окончен. Что это он его окончил.
Юнги только кивнул, не поднимая головы. Будто Джин уже ушёл. Будто был для него не более чем шумом за стеной — как бар наверху. У двери Джин всё-таки обернулся.
Последний взгляд — на склонённую голову, на чёрные пряди, на шрам. Рваная линия через щёку почему-то стала для него почти символом этого человека. Через что нужно пройти, чтобы получить такой шрам? Через что нужно пройти, чтобы потом спокойно втыкать иглу в чужую вену и записывать в тетрадь, как человек кричит? И осталось ли там, под всеми слоями льда, хоть что-нибудь человеческое? Хоть искра?
Человек в кресле тихо хрипел. Ассистент стоял рядом и ждал, сложив руки.
***
Бар гудел. Не шумел — именно гудел, низко, ровно, на одной утробной ноте, как гудит улей или как гудит в ушах после удара. Из этого гула то и дело выныривали отдельные звуки и тут же тонули снова: хохот, звон бутылки о край стола, визгливая ругань, чьё-то пение — фальшивое, пьяное, на три голоса сразу. Шипело дешёвое пойло, которое здесь разливали из бочек без всяких этикеток. Пахло застоявшимся потом, табаком, прокисшим пивом и чем-то сладковато-химическим, от чего у новичков слезились глаза.
Здесь было тесно. Всегда. Казалось, весь нижний город к какому-то часу вечера стекался сюда, в этот полуподвал с низким закопчённым потолком, и каждый приносил с собой одно и то же: желание хотя бы ненадолго перестать быть собой. Кто-то топил это желание в стакане — молча, упрямо, глоток за глотком, глядя в одну точку. Кто-то искал чужого тепла, пусть короткого, пусть купленного на пару часов. Кто-то просто сидел, растворяясь в дыму, как сахар в мутной воде, и ждал, когда исчезнет совсем.
Столы были липкими. Под стульями хрустели осколки, которые никто не собирался выметать. Между столиками скользили девушки — с ярко накрашенными губами и дерзкими взглядами, с измученными лицами под этой краской. Они смеялись, когда к ним тянулись руки, и смех был звонким, громким и совсем пустым. Здесь все улыбались. Улыбки трещали, как перетянутые струны, — ещё немного, и лопнут.
Карнавал. Фальшивый, бесконечный, беспросветный.
И посреди него — Хосок. Его невозможно было не заметить. Он был здесь пятном света — пёстрым, ярким, дерзким, как случайно уцелевший витраж в разрушенной церкви. Волосы чёрно-белые — не седые, а именно чёрно-белые, двумя резкими цветами, будто кто-то нарочно разделил его пополам. Одежда — всегда броская: то блестящие нашивки на рукавах, то пёстрая подкладка, мелькающая при каждом повороте, то цепочка, ловящая тусклый свет ламп. Среди серых, бурых, выцветших тряпок нижнего города он выглядел вызовом. Насмешкой. Маленьким праздником, который кто-то устроил назло всему вокруг.
И он не стоял на месте. Никогда. Вот он у стойки — облокотился, что-то говорит бармену, смеётся. Вот уже у дальнего столика, наклоняется к компании угрюмых мужиков, и те, к собственному удивлению, хохочут. Тихий хлопок — будто кто-то откупорил бутылку, — и место, где он только что стоял, пусто. А он уже наверху, на узком балконе над залом, сидит на перилах, болтает ногами и машет кому-то внизу. Ещё хлопок. Снова внизу. Казалось, бар просто не способен удержать его в одной точке. Будто ему нравилось быть везде сразу — духом веселья и неприятностей одновременно.
Он двигался, как лис среди спящих волков. Легко, плавно, беззаботно — слишком беззаботно, чтобы это было правдой. Кто смотрел невнимательно, видел шута. Кто смотрел внимательно, замечал глаза. А в глазах у Хосока жило что-то звериное, древнее, чуткое — то, от чего добыча замирает, ещё не понимая почему. Это был человек, который мог рассмешить весь зал — и тут же, не переставая улыбаться, перерезать горло тому, кто смеялся слишком долго.
Здесь об этом знали. Поэтому смеялись, когда смеялся он. И замолкали вовремя.
У стойки, в самом её конце, сидел Намджун. Совсем другая история. Если Хосок был водой — быстрой, сверкающей, утекающей между пальцами, — то Намджун был камнем посреди потока. Валуном, который течение огибает, потому что сдвинуть не может. Высокий, широкоплечий, с тяжёлыми руками, сложенными на потемневшем дереве стойки. Он пил дешёвое пойло медленно, глоток за глотком, ставя кружку на одно и то же место, и лицо его при этом не менялось вовсе. Вокруг могли драться, орать, ломать мебель — он бы так и сидел, впитывая шум, как губка, и ничем не показывая, что у него внутри.
Нос у него распух. На переносице темнела ссадина, под глазом наливался синяк — свежий, лиловый, ещё не успевший пожелтеть по краям. Он не пытался его прятать. Кажется, даже не замечал. Или замечал — и был им странно доволен.
На запястьях тускло поблёскивали металлические браслеты. Широкие, грубоватые, без украшений. Кто не знал, принял бы их за простую побрякушку. Кто знал — обходил его стороной.
Мастер металла. Так его называли в нижнем городе — без страха вслух, но со страхом внутри. Его магия слушалась железа. Любой лом, любой гвоздь, любая ржавая цепь в его руках становились тем, чем он хотел: клинком, кастетом, оковами. Говорили, однажды он сковал человека его же собственными пряжками от сапог. Говорили, что металл в десяти шагах от него чуть слышно гудит, если прислушаться. Внизу его знали как человека жёсткого и прямого — того, кто не тратит слов и не даёт второго шанса. Под его спокойствием, под этой каменной неподвижностью жила холодная сталь, готовая в любой миг сомкнуться на чужом горле.
Хосок возник рядом — хлопок, едва различимый в гуле, — и тут же снова исчез, чтобы через секунду появиться прямо на стойке, перед кружкой Намджуна, скрестив ноги. Потом спрыгнул на табурет рядом. Потом снова поднялся. Он не мог усидеть. Он трепался со всеми вокруг — с барменом, с девушкой, проходившей мимо с подносом, с каким-то пьяным стариком, — и всё это время улыбался. Хитро, тонко, уголком губ. Так улыбаются люди, которые знают секрет и прекрасно понимают, что он тебе не по зубам.

Наконец он сел. Подпёр щёку кулаком и посмотрел на Намджуна снизу вверх.
— Джин снова здесь? — спросил он.
Намджун не ответил. Сделал глоток. Поставил кружку на её место. Но уголок губ у него дёрнулся — едва-едва.
— Джин, — сказал он наконец. Сухо. Так, будто само имя было ответом на всё.
Хосок расплылся в ухмылке и склонил голову набок.
— Ага-а, — протянул он. — И как он? Всё туда же? Или Юнги наконец показал ему что-нибудь по-настоящему страшное? — Он выдержал паузу, смакуя намёк, и коснулся пальцем собственного носа, глядя на распухшую переносицу Намджуна. — А это он тебе на память оставил? Как мило. Ну же, Намджун. Ты делаешь вид, что тебе всё равно, но я видел, как ты смотришь ему в спину. Что это? Зависть? Или что-то… поинтереснее?
Намджун шумно выдохнул через нос — и поморщился, потому что нос отозвался болью. Поставил кружку чуть резче, чем обычно. Пиво плеснуло через край.
— Ты слишком наблюдателен, Хосок, — сказал он ровно. — Когда-нибудь это дорого тебе обойдётся.
— О-о, ну давай. — Хосок даже хлопнул в ладоши. — Расскажи мне о дорогой цене. Ты, который сидит тут весь вечер и думает, как бы снова увидеть этого светлого мальчика с его игрушечным пистолетом. — Он наклонился ближе и понизил голос до заговорщицкого шёпота: — С моим, между прочим, пистолетом.
Хлопок. Табурет рядом с Намджуном опустел. Хосок уже сидел на стойке напротив, свесив ноги, и щёлкал пальцами, подзывая бармена.
— Ну что, — громко объявил он, обращаясь сразу ко всем и ни к кому, — добавим немного веселья в этот вечер?
На мгновение его глаза вспыхнули — тёплым, янтарным, почти солнечным светом. Но под этим теплом, на самом дне, мелькнул холодный отлив, который видели немногие. Потому что Хосок был не только шутом нижнего города. Он был его тенью. Его улыбка казалась тёплой, почти детской, — но те, кто знал его ближе, видели в этой теплоте ледяной блеск. Улыбку человека, который может смеяться, когда с его пальцев капает кровь.
А может, именно тогда он смеялся сильнее всего.
***
Шаги отдавались от стен гулко и глухо, будто он шёл не по коридору, а по дну колодца. Узкий проход вёл от лаборатории наверх, к бару, — сначала сырым туннелем, потом крутыми каменными ступенями. Джин держал в руке маленький масляный фонарь, и его дрожащий жёлтый круг выхватывал из темноты то кусок стены, то ступеньку, то собственную руку. Рука была бледной. Почти серой. Он старался на неё не смотреть.
После лаборатории он чувствовал себя выпотрошенным. Пустым, как флакон, из которого вылили всё до капли. В голове шумело — ровно, монотонно, будто там до сих пор гудели белые лампы. А перед глазами, стоило моргнуть, вспыхивало одно и то же: малиновый свет, бегущий по чужим венам. Выгнутое в ремнях тело. Губы, просящие ещё. И спокойный голос: я проверял.
Он держал спину прямо. Шёл ровно. Это было единственное, что он сейчас мог контролировать, — и он держался за это изо всех сил. Но под рёбрами билось, тупо и упрямо, одно-единственное желание: бежать. Прочь от этой грязи. Прочь от этого подвала. Прочь от Юнги и его холодных слов, которые никак не желали замолкать.
Стены туннеля были влажными. Свет фонаря скользил по ним, и камень поблёскивал, будто потел. Кое-где расползались тёмные пятна плесени — бархатистые, зеленовато-чёрные. Кирпичи были вмурованы грубо, криво, кое-как, и из щелей между ними сочилась вода — капля за каплей, с тихим размеренным стуком, похожим на ход часов. Воздух был тяжёлым и сырым. Каждый вдох оседал на языке привкусом подвала.
Ничего общего с верхним городом. С белыми галереями, где Джин вырос. С залами Совета, где пахло воском, чернилами и полированным деревом.
Но он привык. Почти месяц — достаточный срок, чтобы привыкнуть к контрастам. Стерильная лаборатория, похожая на операционную, — и в нескольких десятках шагов от неё бар, пропахший потом и пороком. Здесь всё было так. Здесь крайности жили вплотную, стена к стене, и ни одна не мешала другой.
Шум за поворотом нарастал. Сначала — отдалённый гул, как шум моря в раковине. Потом в нём проступили голоса. Потом — удары, ритмичные, тяжёлые, отдающиеся в ушах. Музыка или чьи-то кулаки по столу — не разобрать. Сырость начала смешиваться с табачным дымом и с чем-то кислым, неуловимым, от чего хотелось задержать дыхание. Коридор будто издевался: чем ближе к выходу, тем меньше становилось воздуха. Тем плотнее он был — пропитанный тревогой, раздражением, чужими телами.
Если лаборатория была холодной, как её хозяин, то бар наверху был живым. Тёплым, пульсирующим, жадным. Организмом, который втягивал в себя каждого, кто ступал на его липкий пол. И не отпускал.
— Эй, советник!
Джин дёрнулся так, что фонарь в руке качнулся, и тени на стенах метнулись в стороны. Сначала воздух перед ним едва заметно сжался — будто кто-то вдохнул всю темноту разом. Тихий хлопок. И из ниоткуда, прямо посреди узкого прохода, в шаге от него, возник Хосок. Будто стоял здесь всегда. Будто просто ждал подходящего момента, чтобы его заметили.
В тусклом свете фонаря светлые пряди в его чёрных волосах казались почти серебряными. Улыбка — широкая, открытая, искренняя до неприличия. И всё же в ней скользило то, что Джин видел уже не раз и каждый раз запоминал: особый блеск. Лёгкость с едва заметной примесью безумия. Так Хосок улыбался перед тем, как кого-нибудь убить.
— Выглядишь так, будто видел призрака, — весело сообщил он. — Или Юнги. Хотя, говорят, разница небольшая.
Джин стиснул зубы. Сердце колотилось где-то в горле, и он ненавидел себя за то, что Хосоку удалось застать его врасплох. Снова.
— Тебе нравится пугать людей?
Хосок рассмеялся — легко, звонко, запрокинув голову.
— Конечно! Особенно таких, как ты. — Он склонил голову набок, разглядывая Джина с откровенным удовольствием. — Ты так забавно пытаешься держать лицо. Вот прямо сейчас. Челюсть — во, спина — во. А глаза…
Он не договорил. Не нужно было.
— Мне нужно наверх, — сказал Джин.
— Ой, ну какой ты скучный, — протянул Хосок и вальяжно привалился плечом к мокрой стене, не обращая внимания на плесень. Проход он, впрочем, перекрыл целиком. Глаза его блестели: пропускать советника просто так он явно не собирался. — Намджун там, — добавил он вдруг, как бы между прочим, и кивнул куда-то вверх. — Если хочешь узнать что-то важное… Или просто его увидеть. В общем, тебе придётся зайти.
Имя ударило, как камешек в висок. Джин напрягся — весь, разом, от плеч до кончиков пальцев. Ему хватало. Ему с лихвой хватало на сегодня: переулка, выстрела, лаборатории, кресла с ремнями. Только Намджуна не хватало для полного счастья. Он отвернулся, будто разглядывая стену, чтобы Хосок не увидел его лица. На языке крутился отказ — короткий, резкий, ледяной.
Но он его не произнёс. Потому что раз уж он здесь. Потому что Намджун — правая рука Чонгука, и если кто-то внизу знает, откуда идёт интеритус, то он. Потому что… Джин не стал додумывать, почему ещё.
— Ладно, — выдавил он наконец. Голос прозвучал холодно и ровно — так, как он хотел. — Веди.
— Вот и умница. — Хосок оттолкнулся от стены и просиял. — Обещаю, будет весело.
Они поднялись по последним ступеням, и шум ударил Джину в лицо, как горячий воздух из открытой печи. Хосок шагал впереди. На пороге он остановился, развернулся к Джину и сделал широкий театральный жест, будто распахивая перед ним невидимый занавес.
— Добро пожаловать в мой маленький оазис безумия! — провозгласил он. — Прошу, советник!
Ничего праздничного здесь не было. Мутные глаза подвыпивших людей, медленно поворачивающиеся вслед. Обшарпанные столы в тёмных кругах от кружек. Пол, к которому прилипали подошвы. Дым висел под потолком плотным сизым пологом. Но Хосок раскрашивал это место собой — пёстрый, яркий, нелепый, как плюшевый клоун посреди свалки металлолома. И, как ни странно, рядом с ним всё это переставало казаться просто помойкой. Становилось сценой.
Хохот. Ругань. Звон разбитой кружки. Чей-то визг — то ли смех, то ли нет. Всё сливалось в один сплошной, неразборчивый рёв. Джин почувствовал, как к горлу снова подступает тошнота: после стерильной тишины лаборатории это было почти невыносимо. Он сжал кулаки. Держать лицо. Держать спину.
Он шёл между столами и чувствовал взгляды. Насмешливые. Оценивающие. Жадные. Они скользили по его мантии, по капюшону, по рукам — и задерживались. Здесь умели узнавать чужих. Здесь чужих не любили.
Хосок же был в своей стихии. Он перебрасывался словом с каждым, мимо кого проходил: кому-то хлопал по плечу, кому-то подмигивал, кому-то шептал что-то на ухо, и тот хохотал. Хлопок — он у дальнего стола. Хлопок — снова впереди Джина. И при этом каким-то образом ни на секунду не выпускал его из виду. Джин чувствовал это затылком: сбежать ему не дадут.
Наконец они добрались до дальнего угла. Здесь было чуть тише — гвалт обтекал это место стороной, как вода огибает камень. Намджун сидел там же, в конце стойки. Локти на потемневшем дереве. Массивная неподвижная фигура. Спокойное лицо.
Он поднял глаза — не сразу, будто лишь почувствовав движение рядом. Джин увидел распухшую переносицу. Синяк под глазом. Тёмную корочку запёкшейся крови у ноздри. Своё.
И Намджун увидел, что он это видит. В его взгляде что-то мелькнуло — короткая искра. Любопытство пополам с насмешкой. И ещё что-то, тёплое и опасное, что Джин тут же запретил себе называть.
— Вот мы и снова встретились, — сказал Намджун. Негромко, почти интимно, будто вокруг не было никакого бара. — Советник. Надеюсь, вы пришли не просто так?
Хосок хохотнул и хлопнул Джина по плечу — так, что тот едва не качнулся.
— Ну, не благодарите меня, господа! — объявил он. — А я, пожалуй, посмотрю со стороны.
Он сделал вид, что растворяется в толпе. Отступил на шаг, на два, мелькнул между чьими-то спинами — и пропал. Но Джин знал: он может появиться снова в любой момент. За спиной. Над головой. На краю стола. В его хитрой улыбке, мелькнувшей напоследок, читалось ясно: давайте-давайте, а я посмотрю, что из этого выйдет.
Раздражение и любопытство сцепились в Джине, как два зверя. Да, он терпеть не мог эту манеру Хосока — плести интриги из воздуха, сталкивать людей лбами и смотреть. Но тот добился своего. Джин стоял здесь.
Он сел. Табурет под ним скрипнул. Какое-то время они просто смотрели друг на друга. Молча.
Намджун выглядел непробиваемо спокойным. Простая крепкая одежда тёмных тонов — никаких украшений, никакой пестроты, полная противоположность Хосоку. Только браслеты на запястьях. В тусклом свете металл на них поблёскивал тускло и зловеще, и Джину показалось — или не показалось, — что он слышит едва различимый звон. Тонкий, как комариный писк. Металл гудел.
Где-то глубоко внутри Джину было страшно. По-настоящему, непривычно страшно — так, как не бывало наверху никогда. И одновременно, совершенно необъяснимо, — волнующе. Сидеть так близко. Видеть его разбитый нос. Знать, что это сделал он.
— Что у вас с Юнги? — спросил Намджун и чуть приподнял бровь. — Слышал, он сегодня показывал кое-что интересное.
Джин сжал кулаки под стойкой. Перед глазами снова вспыхнуло: дрожащее тело, малиновый свет в венах, ремни, натянутые до скрипа. Краем глаза он заметил пёстрое пятно у соседнего столика — Хосок болтал с двумя девушками, смеялся, запрокидывая голову. Но слушал он сюда. Джин это чувствовал.
— Интеритус, — сказал он. Слова давались с трудом. — Одурманивает. Делает магию сильнее. В разы.
Намджун скупо кивнул.
— Мы знаем. И пытаемся взять это под контроль. — Он помолчал. — Не хотим, чтобы кто-то уничтожил этот город раньше, чем мы сами решим, что с ним делать.
Он сказал это спокойно, буднично. Но в голосе прозвучал странный, холодный цинизм. Будто он вполне допускал, что город можно стереть с лица земли — если однажды это окажется правильным решением. Будто уже прикидывал, как. По позвоночнику Джина прошёл холодок.
— А что насчёт… — начал он и запнулся.
Потому что Намджун улыбался. Едва заметно, одними уголками губ. Дразня.
— Хочешь знать, кто за этим стоит? — подхватил тот. Голос стал ниже. — Или хочешь узнать обо мне?
Сердце у Джина ударило невпопад. Он и сам уже не понимал, чего добивается от этого человека. Информации? Или…
— Меня интересует всё, что касается интеритуса, — сказал он вслух. Холодно. Отчётливо. — И кто внизу держит поставки.
Намджун подался вперёд. Медленно. Без спешки. Сократил расстояние между ними до ладони — и Джин почувствовал, как по коже пробежал холодок, тонкий, как лезвие. Он не шевельнулся. Не отодвинулся. Только пальцы под стойкой сжались ещё сильнее. Слишком близко. Слишком… непривычно. И то, как Намджун смотрел на него — медленно, внимательно, будто пробуя на вкус, — бесило до дрожи.
— Я отвечу, — сказал Намджун. — Но не думай, что получишь всё даром. У нас тут свои правила.
— Правила простые, — раздалось у самого уха Джина.
Он вздрогнул всем телом. Хосок стоял прямо за ним — склонившись над стойкой, почти касаясь подбородком его плеча. Ни хлопка, ни звука. Джин не услышал, как он появился.
— Хочешь что-то узнать — плати, — промурлыкал Хосок. — Но не обязательно деньгами. Правда же, Намджун?
Он переводил взгляд с одного на другого, и улыбка на его лице становилась всё шире.
— Вы двое так… пикантно смотритесь, — протянул он, явно смакуя каждое мгновение. — Как же я люблю на это смотреть.
Намджун смерил его тяжёлым взглядом. Но ничего не сказал. Не возразил. А Джин почувствовал, как к щекам приливает кровь — горячо, стыдно, предательски. Он ненавидел это. Ненавидел, что лицо выдаёт его здесь, в этом месте, перед этими людьми. Хосок хохотнул, глядя на него, — довольный, как ребёнок, который поджёг фитиль и теперь ждёт, когда бабахнет. Он устроил этот спектакль. Он сидел на самом его краю, как зритель в первом ряду. И дьявольское веселье в его глазах только подливало масла в огонь.
— Мне не до ваших игр, — глухо процедил Джин, не поворачивая головы. — Мне нужно понять, как остановить интеритус. Если вам это тоже нужно — помогите.
— О поставщиках, значит. — Намджун чуть улыбнулся. Взгляд его холодно скользнул по лицу Джина — по скулам, по губам, по глазам. — А что, если я скажу, что некоторые из них сидят в твоём Совете? Что ты сделаешь с этой информацией, советник?
Джин побледнел. На секунду — всего на секунду — кровь отхлынула от лица так же быстро, как прилила. Он подозревал. Давно. С тех пор, как в отчётах начали появляться цифры, которые не сходились. Но одно дело — подозревать в одиночестве, за закрытыми дверями собственного кабинета. И совсем другое — услышать это здесь, внизу, от человека, который говорит об этом так спокойно, будто о погоде. Значит, знают. Значит, это видно даже отсюда.
— Поговорим спокойно, — предложил Намджун. Постучал пальцами по стойке — раз, два, три. Браслет на запястье тихо звякнул. — Без шума. Я расскажу, что знаю. А взамен получу вашу… поддержку. В определённых вопросах.
Он посмотрел на Джина. Просто посмотрел — но так, что у того внутри будто что-то взорвалось. Целый рой — горячий, трепещущий, бьющийся о рёбра изнутри, — и в нём, вперемешку, страх. Что за вопросы? Власть внизу? Влияние в Совете? Или… что-то совсем другое. То, о чём Джин не позволял себе думать.
Хосок прыснул.
— О-о, я чувствую, это будет долгий разговор. — Он выпрямился и потянулся, как кот. — Располагайтесь, друзья мои. Я буду рядом, если понадоблюсь. Может, ещё добавлю перчику вашим переговорам.
Он склонил голову в шутовском поклоне — и исчез с тихим хлопком. Через мгновение Джин увидел его на другом конце зала, на балконе, с кружкой в руке.
Они остались вдвоём. Вокруг ревел бар. Люди лгали, пили, смеялись, дрались, целовались, падали. А этот угол в самом конце стойки вдруг стал маленьким, замкнутым, почти интимным пространством. Ареной на двоих. И они сидели друг против друга и молча смотрели — будто проверяли, кто первым отведёт взгляд.
Никто не отвёл.
— Ну что ж, советник, — сказал наконец Намджун и чуть прищурился. — Ты хотел поговорить. Я слушаю.
Он провёл пальцем по браслету на запястье — медленно, по кругу. Металл отозвался тихим протяжным звоном. Как предупреждение.
— Только не забывай, — голос стал ещё ниже, — плата здесь не всегда в монетах. Иногда это что-то гораздо ценнее. — Пауза. — А иногда — что-то, о чём ты даже не знал, что оно у тебя есть.
Джин долго не мог ничего сказать. Слишком много всего смешалось в нём сейчас, в одну минуту, в одной точке. Долг советника. Отвращение к этому месту — к его запаху, к его грязи, к его липкому полу. Адреналин, который так и не схлынул с самого переулка. И странная, тёмная, необъяснимая тяга к этому человеку — к его спокойствию, к его разбитому лицу, к звону металла на его запястьях. Он сглотнул. Горло было сухим.
— Договоримся, — сказал он. — Но запомни: я не привык играть по вашим правилам. Если условие окажется неприемлемым, я откажусь.
— Посмотрим, — ответил Намджун. И улыбнулся — по-настоящему, хищно, так, что под улыбкой мелькнули зубы. — Говори, что тебе нужно. А потом я решу, чего потребовать взамен.
И в ту же секунду Джин услышал, как где-то совсем рядом, за соседним столом, коротко и звонко рассмеялся Хосок. Хотя ещё мгновение назад он был на балконе. Будто дух, который с удовольствием подглядывает, как сгущается воздух.
Чёртов трикстер, подумал Джин.

Глава 2 — Глава вторая
Чтобы читать дальше — нужен читательский билет. Он бесплатный.
Получи билет → чтобы оставить комментарий.